Однако единственное, что есть общего между ними, — это уход из жизни самым неестественным способом, хотя и по разным причинам.
Восхищению Кавабата Ясунари красотой и изяществом чувств, мыслей, поступков, стремлением к гармоническому единению с Природой, пронизывающим классическую литературу эпохи Хэйан — «эпохи мира и спокойствия», а также «преклонением древних перед вечной женственностью», о чем он неоднократно писал в своих многочисленных эссе, противостоит сожаление Мисима Юкио о том, что «японцы опрометчиво отделили красоту от силы и жестокости, духовное от плотского», его горячее желание «вернуться к твердому характеру самурая, каким он предстает в военных повестях средневековья».
Отличается и столь важное для понимания сущности традиционного мировоззрения японцев отношение к Природе и к красоте. У Кавабата Природа — олицетворение гармонии и совершенства, а красота — неотъемлемое свойство каждой вещи, предмета, явления, сколь малы и неприметны ни были бы они на первый взгляд, — красота существует везде и во всем, ее нужно лишь уметь открыть, — такой вывод следует из произведений и эссе Кавабата, и в первую очередь из эссе «Красотой Японии рожденный» («Уцукусии Нихон-но ватакуси») и «Бытие и открытие красоты» («Би-но сондзай то хаккэн»). У Мисима природа — это «сырье», из которого художник творит более совершенные формы, а что касается красоты, то она существует скорее в воображении, а если в этом мире есть прекрасное, его следует уничтожить. Более того, Мисима проповедовал превосходство «расы Ямато», Кавабата же говорил о необходимости равноправного обмена духовными и нравственными ценностями между народами. Это явствует из того же эссе «Бытие и открытие красоты», в котором он вспоминает слова Рабиндраната Тагора, произнесенные великим поэтом Индии во время его пребывания в Японии, о том, что каждый народ обладает своей неповторимой национальной сущностью, которую и должен открывать другим.
Даже столь беглое сопоставление жизненных и творческих принципов Кавабата Ясунари и Мисима Юкио выявляет их несхожесть. Остановиться же на этом представилось необходимым для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что увлечение национальной спецификой поставило вопрос «в чем ее суть? Меч или хризантема?», на который не было однозначного ответа, а широкие массы вообще не задумывались над этим. Однако, судя по тому, насколько часто и настойчиво обращается Кавабата к вопросу о национальной сущности и судьбе японской культуры в своих произведениях, и в особенности эссе, этот вопрос постоянно находился в поле его внимания. Дважды он стоял особенно остро: в «чрезвычайное время» 1930-х гг., когда Япония готовилась к войне (и была создана «Снежная страна»), и в 50-е гг. прошлого века, когда возросшее внимание к культурному наследию было реакцией на американизацию образа жизни и культуры Японии.
Вначале это было естественное и благородное стремление части интеллигенции защитить национальные традиции, нашедшее отклик и у довольно широких масс. Особой популярностью стали пользоваться произведения, в которых воспевалась чисто национальная и как бы вневременная внесоциальная специфика японских обычаев и культурных традиций.
Появились произведения, в которых большое внимание уделялось описанию типичного японского быта и уклада.
Именно в это время были созданы одни из лучших произведений Кавабата: «Мастер», «Стон горы» и «Тысяча журавлей».
Японские критики единодушно рассматривают героя романа «Мастер» Сюсайя как «грустный и благородный символ» гибели национальных традиций, а в контексте самого произведения, в котором события разворачиваются вокруг старинной игры в го[43], усматривают противопоставление нового старому, всевозможных реформ и изменений в сфере жизни — старинным обычаям и традициям. Для подобной трактовки есть все основания.
Игра го для японцев не развлечение, смысл ее, так же как смысл чайной церемонии, японских садов, не в бездумном наслаждении или отдыхе, а в отрешении от суеты, в достижении состояния внутреннего равновесия, ощущения гармонии и взаимосвязи всего во Вселенной. Но в условиях стремительной и шумной современности «не погружается ли го, подобно театру Ноо и чайной церемонии, все глубже и глубже на дно странной японской традиции?» — опасается Кавабата.
Роман «Мастер» — не просто «правдивый хроникальный роман», как называл его сам писатель, но и напоминание о подлинном смысле и значении традиционных обрядов, игр, видов искусств.
Казалось бы, какие могут быть опасения, когда, как уже говорилось, в Японии пробудился интерес ко всему специфически японскому? Однако опыт всех стран и народов, переживших подобное явление, показывает, что чрезмерное увлечение внешней стороной приводит к выхолащиванию сути традиции, что неизбежно приводит к ее вульгаризации. Подобная опасность таилась и в ситуации, сложившейся в Японии. В чрезвычайно изящной форме говорит об этом Кавабата в романе «Тысяча журавлей».
Действие романа разворачивается вокруг чайной церемонии, однако о мотиве, побудившем его создать этот роман, Кавабата писал: «Было бы ошибкой искать в этом романе описание прелести ритуала и атмосферы, царящей во время чайной церемонии. Это произведение полно сомнений. Здесь есть и предостережение против вульгарности, в которую впадают сегодня чайные церемонии».
Для японцев «путь чая» — это путь достижения внутренней уравновешенности, гармонического единства с окружающим миром, отрешения от будничной житейской суеты и погружение в атмосферу простой, но утонченно-изысканной красоты. Чайное действо должно быть исполнено «гармонии, почтительности, чистоты и изящной простоты».
В романе «Тысяча журавлей» чайный обряд не просто фон, на котором разворачиваются события, он раскрывает идею произведения, но раскрывает как бы от противного. О красоте гармонии — одном из основных принципов чайного действа — в романе «Тысяча журавлей» Кавабата говорит, используя минус-прием: вместо спокойных, благородных и чистых отношений, естественных отношений, которые должны были бы быть у людей, объединенных любовью к чайному действу, героев связывают противоестественные взаимоотношения, темные и суетные дела.
В это же время появляется другое произведение Кавабата — «Стон горы».
Здесь более, чем где бы то ни было, ощущается несвойственный Кавабата социальный подтекст. Он существует не как таковой, а как причина многих нравственных проблем. В частности, заостряя на бытовом фоне нравственные проблемы, Кавабата в лице героя пытается найти им объяснение и приходит к выводу, что безнравственность и циничность его сына порождены «отчаянием, которое ему пришлось пережить, когда воевал на чужой земле». Война сильно изменила его, отмечает Синго, озлобила, опустошила, «призрак ее держит в плену».
Каким бы отрешенным от жизни ни был Кавабата, несомненно то, что его произведения возникали как эхо явлений окружающей действительности. В них нет борьбы, протеста, но само существование их служит предостережением от вульгаризации и абсолютизации истинных нравственных и художественных ценностей.
Философская глубина и поэтичность его произведений, основанный на традиционном миропонимании ассоциативный подтекст, рассчитанный на внимание, память и интеллект читателей, утонченное чувство прекрасного, пронизывающие их, и другие особенности его поэтики, говорящие о неизменной приверженности классической художественной традиции, и послужили основанием для признания его «человеком-сокровище» — «нингэн кокухо».
Позднее, в 60-е гг., когда в литературе окончательно сформировались тенденции, наметившиеся в 50-е гг., а именно: с одной стороны, массовая развлекательная, военно-мемуарная и детективная литература, с другой — литература, проникнутая пессимистическим настроением или сочетающая в себе черты реалистического и модернистского романов, давшая миру Ооэ Кэндзабуро и Абэ Кобо, Кавабата был признан писателем, «тонко и эмоционально выражающем суть японской души».
«У меня всегда была одна лишь японская флейта», — любил повторять Кавабата Ясунари, перефразируя слова, сказанные в адрес лауреата Нобелевской премии 1920 г., норвежского писателя Кнута Гамсуна, почитатели которого с сожалением говорили, что «нацистам досталась такая волшебная флейта».
Мотив, выводимый флейтой Кавабата, всегда был выражением понимания истинного и ложного, вечного и преходящего, и в особенности прекрасного в контексте особенностей мировоззрения японцев. «Красотой Японии рожденный» называлась «программная» речь, произнесенная им в Стокгольме, а одно из своих эссе, написанное за три года до смерти, Кавабата назвал «Нетленная красота» («Хоробину би», 1969). В нем есть такие строчки: «….меня переполняло сознание, что существуют традиции красоты и страстное стремление сохранить их, желание творить. Вака[44] Сайгё, рэнга[45] Соги[46], живопись Сэссю[47], садо Рикю[48] пронизывает одно и то же. При этом фуга[49] заключается в том, чтобы следовать Природе, жить в согласии с четырьмя временами года». И Кавабата творил. Творил произведения, которые стали современными образцами национального художественного вкуса.