Весьма необычно рассказывает Поэт о занятиях Всеслава, великого князя Киевского. Мельком, в стереотипных выражениях упомянув о его административно–судебной деятельности, он переносит все внимание на ночные «рыскания» Всеслава. Это похоже на краткий пересказ преданий о нём: сказочная, красивая гипербола и несвойственная Поэту малосодержательность. На мысль о чудесной быстроте передвижения Всеслава израсходовано 35 слов. В предельной резкости контраста мне видится скептическая улыбка Поэта: беглец, еле унёсший ноги с берегов Немиги — и вдруг соперник самого великого Хорса! Конечно, вольному воля, кто хочет верить — пусть верит, но во времена Поэта было хорошо известно, сколько дней и ночей надо затратить на тысячекилометровый путь до Тмутаракани. Я ощущаю иронию и в следующем стихе: «В Полоцке к заутрене ему звонили колокола святой Софии, — а он в Киеве звон слышал». Всеслав был язычником, испытывал свой жребий под знаком Трояна, и естественно, что христианские богослужения не посещал, а бегал от них, причём быстрее звука, спасаясь, словно нечистая сила, от колокольного звона «святой Софии».
Вера в оборотничество, конечно, ещё была во времена Поэта присуща многим людям. Но сам он, как показывает «Слово», не верил в это. История о Всеславе — тому доказательство. Поэт говорит: пусть Всеслав обладает исключительным даром перевоплощения, пусть он колдун, если кому‑то так видится его образ, пусть в его теле «вещая душа», но всё равно это ему ничего в итоге не дало, и он «часто беды страдаше». Во вред Руси и ему самому были его якобы нечеловеческие способности и вся его мятежная борьба.
Сквозь таинственно–волшебный ореол вокруг пятилетних кружений Всеслава просвечивает ясная интерпретация Поэта. Невероятная скорость перемещений? Секрет в том, что люди не видели, как и когда он пускался в путь и как он передвигался, потому что Всеслав ночью, тайно уезжал, ночью, тайно ехал, и лишь только у цели, по утрам, обнаруживалось его войско и он сам. Он был полуночный человек, а с ночью древний русич склонен был и в XI‑XII веках сплетать самые фантастические представления. Невероятное овладение Киевским престолом? Поэт пишет: Всеслав добился этого хитростью, и ниоткуда не следует, что колдовской, а также в силу сложившейся помимо его воли критической ситуации.
Все чары Всеслава оказались ему ни к чему в двух решающих поворотах судьбы: в сражении на Немиге и в сохранении Киевского престола. В последнем случае он, видимо, попросту струсил вступить в бой с тем самым Изяславом, который победил его на Немиге. Но ночь, помноженная на суеверие русичей, прикрыла чародейной вуалью и эту трусость.
Из рассказа Поэта о Всеславе (как и из повествования об Олеге Гориславиче) следует, что распри меж русскими князьями начались давным–давно и что действительно «на розни ведь взросло насилие от земли Половецкой». И не только внуки, но многие деды и прадеды виноваты в усобицах. Виноват и Всеслав. Но может показаться, что Поэт зовёт внуков Всеслава беречь и умножать как раз ту славу, которую он добывал, «расшибая» славу другого русского князя, Ярослава. Однако такое предположение кажется мне абсурдным. Поэт призывает князей навсегда прекратить усобицы, а не всаживать мечи в русские тела и головы, как это делал Всеслав в мятежные годы. Поэт объединяет славу Ярослава Мудрого и Всеслава в одном понятии «дедней славы», чтобы подчеркнуть её основное содержание. Это была (в итоге) слава победителей. И эту славу Поэт считает «достоянием» и призывает внуков её умножать.
Вместе с тем он снова резко осуждает междоусобицы. Композиция рассказа о Всеславе чётко делится на три части: на лаконичнейшую «реляцию» о его победах, яркое описание битвы на реке Немиге и на размышления о княжении в Киеве. Сражение на Немиге поставлено в центр повествования, изображено в ключе реалистического художественного символа. От восприятия этого массового побоища исходит бескомпромиссный идейный свет как на первую, так и на последнюю части рассказа. Это свет осуждения пути к высшей власти через междоусобные войны, пути к золотому Киевскому престолу по трупам русских людей. Даже князь исключительного, почти волшебного дарования потерпел крушение на этом пути. Жребий военного счастья оказался столь кровавым и переменчивым, что Всеслав, вернувшись через пять лет неистовой борьбы в родной Полоцк, видимо, не пожелал более испытывать судьбу и пускаться в авантюры. Он не смог подчинить себе других князей и единолично править Русью от Новгорода до Киева. Двигаясь по порочному кругу междоусобной вражды, он не смог разорвать его. И он похоронил свои надежды на «девицю любу» — на «самовластьца» всей Руси.
Повесть о Всеславе с новой стороны оттеняет главную идею «Слова». Она показывает иллюзорность упования на то, что Русь может спасти от Большой Беды один князь, без союза с другими, даже если он обладает выдающимися способностями. Чародей Всеслав, князь–легенда, очень быстро терпит сокрушительное поражение, все его планы рушатся. Причина, по мысли Поэта, в том, что Всеслав борется один против всех — и против Новгорода, и против Киева, и против половцев.
Заключительное суждение Поэта о мятежном пятилетии Всеслава не вполне ясно: «Аще и веща душа в дръзе геле, нъ часто беды страдаше». Кто страдал — душа или Всеслав? Построение стиха склоняет к тому, что речь идёт о страданиях души: подлежащее одно (душа) и сказуемое одно (страдаше), и они вполне согласуются, так как по–древнерусски окончание глагола в 3–м лице ед. числа имперфекта одинаково для мужского и женского рода: «Всеславъ страдаше» и «душа страдаше». Такому прочтению соответствует следующий перевод на современный русский язык: «Хоть и вещая душа в дерзком теле, но она часто страдала от несчастий». Но почти все переводчики делают из одного предложения два, добавляя ещё одно подлежащее и одно сказуемое. В итоге получается — разумеется, со многими вариантами по форме — такой перевод: «Хотя и вещая душа была у него в дерзком теле, но часто (он) от бед страдал».
Тут второе подлежащее «он» само собою разумеется, но нередко и пишется. Понятно, что стремление добавить за автора проистекает от намерения не править его, а лишь прояснить текст, который по правилам грамматики будто бы требовал в оригинале ещё одно сказуемое в имперфекте (напр., была, жила и т. п.) при существительном «душа». Сделаем это добавление, и для нас текст становится вполне ясным: «Хоть и вещая душа в дерзком теле была, но она часто страдала от несчастий».
Мне же думается, что для Поэта и древнерусского читателя предложение было вполне понятным без какого‑либо дополнения. Ведь здесь подводится итог пятилетних военных походов и приключений Всеслава, а не его посмертный итог. Следовательно, Поэт вполне мог в имперфекте сказать о душе Всеслава, что она страдала все эти годы, но не мог ни в одном прошедшем времени сказать, что душа была или жила в дерзком теле, так как в корне менялся бы смысл предложения. Так он мог бы написать только о Всеславе, который умер в его повествовании, т. е. в «Слове». У живого душа всегда есть в теле. А ведь в рассказе Поэта Всеслав не умирает.
Переводчики «Слова» часто разъединяют тело и душу Всеслава, хотя Поэт и не думал его хоронить. А вот кто‑то из переписчиков «Слова», понимая, что Поэт оставил Всеслава в живых, истолковал это по–своему, на христианский лад. Ему почудилось, будто Поэт дарует чародею бессмертие, чего православная церковь допустить, конечно, не могла. И переписчик — бог весть из каких, может, и из добрых побуждений — дописывает: «Тому вещей Боянъ и пръвое припевку, смысленыи, рече: «ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду суда божиа не минута». («И недаром славный Боян о нём придумал припевку: ни хитрому, ни удачливому суда божия не минуть».)
Но что даёт мне право считать это место «Слова» чужой вставкой, а не оригинальным текстом? Главный довод в том, что христианская дидактика чужда Поэту. Во вставке же она прочитывается двояко: как неотвратимое возмездие Всеславу–чародею, которое, согласно христианскому учению, настигает всех грешников в час Страшного Суда; и как обычная смерть, которая ведь тоже никого не минует. Однако первое значение явно доминирует. Да и зачем было бы привлекать христианскую догматику, чтобы просто сказать, что Всеслав умер? Если бы Поэт верил в догмат о Страшном Суде, который является одной из философских опор христианства, можно было бы не сомневаться, что «Слово» было бы пронизано духом христианской религии не менее, чем летописные повести о походе Игоря. Мы должны быть и благодарны неизвестному автору вставки: сколько было в «Слове» ситуаций, гораздо более подходящих для прославления христианства, а он ни одной не воспользовался. Жаль только, что худшую половину неуклюжей вставки дописчик «отдал» такому мастеру слова, как Боян. Читая вставку, никак нельзя вспомнить о «соловье старого времени». Потомкам пришлось смириться с вялым текстом вставки, в котором два слова («и пръвое») явно не нужны. Для лаконичного стиля Поэта «и пръвое» — это слова–паразиты, не выполняющие никакой целесообразной семантической функции. Ва всем «Слове», исключая концовку, не найти фразы с таким громоздким синтаксисом. Нет, невозможно уразуметь, в чём состоит хотя бы относительная близость вставки к стилю Поэта. Впрочем, четыре слова можно было бы, пожалуй, признать его: «Тому вещей Боянъ… рече…» Только вот вопрос по существу: зачем привлекать Бояна в качестве высшего судии, каковым Поэт его не считает? Тем более, что в якобы бояновском резюме возникает самоирония: вещий Боян, сам язычник, выносит христианский приговор чародею с вещей душой, и якобы придумал это все Поэт, знающий истинную (и очень разную) цену и тому и другому.