Он часто и разным людям жаловался, что «все звуки прекратились». И удивлялся: «Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?» Это был его ответ на вопрос, почему он не пишет стихов.
Не пишет, потому что не слышит. «Писать стихи забывший Блок» — это его собственные слова. А раз нет стихов, зачем жить?
«Делается что-то. Быть готовым. Ничего, кроме музыки, не спасет», — записал он в дневнике еще 4 марта 1918 года.
И вот это таинственное «что-то» сделалось. Музыки нет больше. А значит, ничего не спасет. Но он готов. Он отправляется умирать. Во всяком случае, из Москвы уехал раньше намеченного срока.
Провожала его, как и встречала чуть больше недели назад, Надежда Александровна Нолле-Коган. «Блок вошел в вагон и стоял у окна, а я возле. Вот поезд задребезжал, скрипнул и медленно тронулся. Я пошла рядом. Внезапно Блок, склонившись из окна вагона, твердо проговорил: «Прощайте, да, теперь рке прощайте...» Я обомлела. Какое лицо! Какие мученические глаза!» Но при этом — ни одной жалобы... Ни малейшего ропота на судьбу... «Уменьем умирать душа облагорожена». Он написал это 15 лет назад, рке тогда всё понимая и всё предвидя. А еще годом раньше, будучи 26 лет от роду, вывел, заканчивая стихи «Сын и мать», которые посвятил матери: «Сын не забыл родную мать: сын воротился умирать».
Матери, правда, не было в Питере, и уже на следующий день после приезда он пишет ей в Лугу: «В Москве мне было очень трудно, все время болели ноги и рука, рука и до сих пор болит, так что трудно писать». Но не торопит ее с возвращением домой — в маленькой Луге с ее многочисленными подсобными хозяйствами прокормиться легче, нежели в огромном, голодном Петрограде. Одна только подробность: на еду, как на лекарства, выписывали рецепты. Но это еще не гарантировало, что еда будет.
И все-таки не еда, вернее, не отсутствие таковой было главным, главным было состояние его духа. Через месяц после смерти мужа Любовь Дмитриевна напишет в дневнике, вспоминая те ужасные дни: «Мрачность, пессимизм, нежелание — глубокое—улучшения». То есть нежелание лечиться. Нежелание выздоравливать. Зачем? «Я не вижу никаких причин для того, чтобы жить так, как живут люди, рассчитывающие на долгую жизнь». Он написал это жене еще в 1908 году, но мог и сейчас повторить эти слова. Впрочем, она и без повторения читала их постоянно в его глазах.
«Болезнь моя росла, усталость и тоска загрызли, в нашей квартире я только молчал».
Эта запись сделана 25 мая, а на другой день отправлено письмо Чуковскому — быть может, самое страшное из его писем.
«Итак, — подводит он в нем жизненный итог, — слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Не отсутствие хлеба имел в виду — отсутствие воздуха. С хлебом в конце концов можно было уладить — и с хлебом, и с лекарствами, приняв настойчивое предложение уехать на лечение за границу. Но он категорически отказывался. Там, понимал, будет еще хуже. «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем».
Блок прямо-таки физически ощущал это удушье. «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди», — записывает он 18 июня.
Доктор Пекелис видит сугубо медицинский аспект этого катастрофического состояния и с двумя другими профессорами ставит диагноз: эндокардит, что означает воспаление клапанной системы сердца. Опять, в жесткой форме, рекомендует ехать за границу. И Блок, устав сопротивляться, соглашается, но лишь на Финляндию: это самая ближняя заграница.
Начинаются хлопоты. Их подробно описала в одном из писем уже знакомая нам Евгения Книпович. Анкеты, потеря каким-то московским ведомством этих злополучных анкет, доверенности, с которыми она должна была ехать в Москву с некими чиновниками, однако чиновники напились и сорвали поездку... «На другое утро, в семь часов, я побежала на Николаевский вокзал, оттуда на Конюшенную, потом опять на вокзал, потом опять на Конюшенную, где заявила, что все равно поеду, хоть на буфере».
Прав, прав был поэт: слопала поганая, гугнивая — как чушка своего поросенка...
Тем не менее, разрешение пришло. Оно пришло на следующий день после смерти Блока, в понедельник. А еще через день, в среду, его хоронили.
Было ветрено, но солнце светило по-августовски ярко. Не сбылась давняя мечта поэта «под звонкой вьюгой умереть». Но побывать «под звонкой вьюгой» на Смоленском кладбище, ставшем его последним приютом, сумел — это случилось прошлогодней зимой, когда он привез сюда на санках собственноручно сколоченный гроб со своим отчимом.
Теперь народу было больше, гораздо больше. Он предвидел это. «Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи». Эту запись он сделал в дневнике более десяти лет назад, но она не устарела. Разве что молодежи была совсем не кучка.
Гроб несли на руках. Одним из последних его коснулся Юрий Анненков. «Вместе с Алянским и двумя другими друзьями покойного, — писал он в своем знаменитом «Цикле трагедий», — мы держали канаты, на которых, под руководством профессиональных могильщиков, гроб опускался в могилу. Совсем рядом — плачущая Ахматова».
Этот плач отозвался потом в ее стихах. Стихах-плаче.
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, —
Александра, лебедя чистого.
Красивый мертвец, ничего не скажешь. Это определение — красивый мертвец — данное Блоку еще при жизни, вспомнил однажды Иннокентий Анненский, присовокупив раздумчиво: «Может быть, это и правда». Блок только что закрыл за собой дверь, но остался Сергей Владимирович Штейн, специалист по античной литературе, — он-то и сохранил для потомства эти несколько растерянные слова Анненского.
«Красивый мертвец... Может быть, это и правда». Нет, сейчас это правдой не было — болезнь изуродовала Блока. «Смерть хочет взглянуть на свои обнаженные язвы», — как написал он когда-то в статье «Безвременье». Будто о самом себе написал... В этом можно убедиться, сравнив его многочисленные фотографии с посмертным портретом, сделанным Анненковым. «Я провел наедине с трупом Блока не менее двух часов, в его квартире на Офицерской улице. Сначала я плакал, потом рисовал его портрет».
Увидев его, Евгений Замятин ужаснулся: «Блок в гробу... беспощадный лист, потому что это — не портрет мертвого Блока, а портрет смерти вообще, — его, ее, вашей смерти, и после этого, пахнущего тлением лица, нельзя уже смотреть ни на одно живое лицо». Так изменили его предсмертные муки...
17-летним юношей, отвечая на вопрос полушутливой анкеты, как бы он хотел умереть, Блок вывел: «На сцене, от разрыва сердца».
Сбылось, но лишь отчасти: не на сцене и не мгновенно... Боли в сердце были жуткие — он кричал. Смерть же отзывалась его собственными словами, которые он когда-то вложил ей в уста: «Я отворю. Пускай немного еще помучается...» Он кричал, а в паузах — и здесь оставаясь верным своей болезненной педантичности — разбирал архив, многое при этом уничтожая.
Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
Час, правда, был не очень торжественным... Он попенял матери, что, будь его воля, сжег бы все свои произведения, кроме «Стихов о Прекрасной Даме».
Слава Богу, этого не случилось. Но могло случиться... «Всюду поют мои песни, песни о жизни моей».
Эти слова произносит некто Гаэтан, персонаж из «Розы и Креста». Свое имя он получил в честь католического святого, день которого и поныне отмечается 7 августа.
В тот самый день, когда умер Александр Блок. Часы показывали 10 часов 30 минут утра
Обычно писатель идет по следам событий. У Булгакова сплошь и рядом то, о чем он писал, потом случалось в действительности.
«Загорелось как-то необыкновенно, быстро и сильно, как не бывает даже при бензине. Сейчас же задымились обои, загорелась сорванная гардина на полу и начали тлеть рамы в разбитых окнах».
Это «Мастер и Маргарита», сцена пожара в квартире Берлиоза, которую минуту спустя Воланд со свитой навсегда покинут, вылетев в окно. Эпизод написан, вернее, продиктован жене Елене Сергеевне в ночь с 22 на 23 января 1934 года. О чем в ее дневнике (Елена Сергеевна вела дневник почти всю их совместную жизнь) есть соответствующая запись: «Он, лежа, диктовал мне главу из романа — пожар в Берлиозовской квартире. Диктовка закончилась во втором часу ночи».
Дальше Елена Сергеевна, отличавшаяся редкой пунктуальностью, рассказывает, что отправилась на кухню приготовить что-нибудь перекусить, в кухне кипятилось на керосинке белье, домработница, пребывающая не в духе, «рванула таз с керосинки, та полетела со стола, в угол, где стоял бидон и четверть с керосином — не закрытые. Вспыхнул огонь».