Это не совсем так. Поэтом Третьей волны был Наум Сагаловский. Открыл его Довлатов и гордился им больше, чем всеми своими сотрудниками, вместе взятыми. «Двадцать лет я проработал редактором, — писал Сергей, — Сагаловский — единственная награда за мои труды». Довлатов любовно защищал Сагаловского от упреков в штукарстве и антисемитизме: «Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес — прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства. Спрашивается, кто придумал еврейские анекдоты? Вот именно…»
Знавшего толк в ловком искусстве репризы Сергея не отталкивал, а притягивал эстрадный характер стихов Сагаловского. «Если бы в эмиграции, — писал он ему, — существовал культурный и пристойный музыкальный коллектив, не кабацкий, а эстрадный, то из нескольких твоих стихотворений можно было бы сделать хорошие песни».
Однажды Довлатов это доказал. После того как Сергей выпустил вместе с Бахчаняном и Сагаловским эксцентрическую, по его выражению, книгу «Демарш энтузиастов», в Нью-Йорке состоялась встреча авторов с читателями. Вел ее, естественно, Довлатов. Представив сидящих по разные стороны от него соавторов, Сергей задумчиво огляделся и заметил, что сцена напоминает ему Голгофу. Затем он немного поговорил о народности поэзии Сагаловского, а потом неожиданно для всех спел положенное им на музыку стихотворение, которое Наум посвятил Бахчаняну:
Закажу натюрморт,
чтоб глядел на меня со стены,
чтобы радовал глаз,
чтобы свет появился в квартире.
Нарисуй мне, художник,
четыреста грамм ветчины,
малосольных огурчиков,
нежинских, штуки четыре.
Случайно попав в «Новый американец», Сагаловский стал там любимцем. Он обладал редким и забытым талантом куплетиста, мгновенно откликающегося на мелкие события эмигрантского мирка. Сергей чрезвычайно ценил это качество. Он писал Сагаловскому: «Без тебя в литературе не хватало бы очень существенной ноты. Представь себе какую-нибудь „Хованщину“ без ноты „ля“».
Виртуоз домашней лиры, Сагаловский лучше всего писал пародийные альбомные стихи, рассчитанные на внутреннее потребление:
Эти Н. Американцы —
им поэт — что жир с гуся —
издеваются, засранцы,
поливают всех и вся!..
А живут они богато,
пусть не жалобят народ!
Вон — писатель С. Довлатов
третью книгу издает.
Ест на праздничной посуде,
пьет «Смирновку», курит «Кент»
и халтурит в «Ундервуде» —
как-никак, а лишний цент.
Эти — как их? — Вайль и Генис, —
я их, правда, не читал, —
это ж просто Маркс и Энгельс!
Тоже ищут капитал!..
Конечно, все это напоминает студенческую стенгазету, но именно ее и не хватало нашей изнывающей от официоза эмиграции, чьей беззаботной и беспартийной фракцией стали мы. «Новый американец» оказался последним коммунистическим субботником. «Свободный труд свободно собравшихся людей» позволял нам обменивать долги на надежды. «Положение все еще трудное, — писал Сергей, — но оно — окончательно перспективное. Хотя Вайль четыре месяца не платил за квартиру, а Шарымова питается только в гостях». Нужда не мешала всем так упиваться собой и работой, что наш энтузиазм заражал окружающих. Довлатов считал это время лучшим в своей жизни.
В Америке эмигрантам больше всего не хватает общения. Наша незатейливая газета отчасти его заменяла. Она подкупала фамильярностью тона, объединяющего Третью волну в одну компанию. Все, что здесь происходило, казалось делом сугубо частным. В первую очередь — литература. Что и неудивительно — всех эмигрантских писателей можно было позвать на одну свадьбу. Читателей, впрочем, тоже, но тогда свадьба оказалась бы грузинской.
Попав в такие условия, литература вернулась к тому, с чего начиналась, — непрофессиональное, приватное занятие. Напечатанные крохотными тиражами книги писались для своих — и друзей и врагов.
Ненадолго отделавшись от ответственности, литература вздохнула с облегчением. Сэлинджер советовал художникам использовать коричневую оберточную бумагу: «Многие серьезные мастера писали на ней, особенно когда у них не было какого-нибудь серьезного замысла».
3
Издав «Компромисс», Сергей напечатал на задней обложке отрывок из нашей статьи, который начинался словами: «Довлатов — как червонец: всем нравится». На что Сагаловский немедленно откликнулся «Прейскурантом», подводящим сальдо эмигрантской литературы. В стихах, написанных в излюбленном тогда жанре дружеской пикировки, есть и про нас:
…и никуда не денешься,
и вертится земля…
Забыли Вайля с Генисом:
за пару — три рубля.
Они, к несчастью, критики
и у меня — в цене,
но, хоть слезами вытеки,
не пишут обо мне.
Я с музами игривыми
валяю дурака
и где-то на двугривенный
еще тяну пока…
Первый сборник Сагаловского — «Витязь в еврейской шкуре» — вышел в специально придуманном для этой затеи издательстве «Dovlatov’s Publishing». Надписывая мне книгу, Наум аккуратно вывел: «Двугривенный — полуторарублевому».
Как водится, Сагаловский разительно отличался от собственных стихов. Вежливый, глубоко порядочный киевский инженер с оперным баритоном, он придумал себе маску ранимого наглеца. Стихотворные фельетоны Сагаловский писал от лица «русского поэта еврейской национальности» Мотла Лещинера. Этого практичного лирика с непобедимым чувством здравого смысла трудно было не узнать в брайтонской толпе:
Вчера мой внук по имени Давид
пришел со школы, съел стакан сметаны,
утерся рукавом и говорит,
что он произошел от обезьяны.
Я говорю: «Дурак ты или псих?
Сиди и полировку не царапай!
Не знаю, как и что насчет других,
но ты произошел от мамы с папой».
Герой Сагаловского, обуреваемый мечтой занять в Новом Свете место, которого и в Старом-то не было, представлял эмигрантскую версию маленького человека, неизвестно зачем перебравшегося в просторную Америку из малогабаритной, но родной квартиры:
Метраж у нас был очень мал,
я рос у самого порога,
меня обрезали немного,
чтоб меньше места занимал.
Живя в Чикаго, Сагаловский Брайтона не любил и не стеснялся ему об этом говорить прямо. Так, в ответ на нашу статью о сходстве Брайтона с бабелевской Одессой пришел анонимный отклик, автора которого отгадать было, впрочем, нетрудно:
Мне говорят, кусок Одессы,
ах, тетя Хая, ах, Привоз!
Но Брайтон-Бич не стоит мессы,
ни слова доброго, ни слез.
Он вас унизил и ограбил,
и не бросайте громкий клич,
что нужен, дескать, новый Бабель,
дабы воспел ваш Брайтон-Бич.
Воздастся вам — где дайм, где никель!
Я лично думаю одно —
не Бабель нужен, а Деникин!
Ну, в крайнем случае — Махно…
4
Брайтон можно было презирать, но не игнорировать. Там жили наши читатели. И мы хотели им понравиться. Сергею это удавалось без труда. Напрочь лишенный интеллектуального снобизма, Сергей терпимее других относился к хамству и невежеству своих читателей.
Сегодня, чтобы добиться их расположения, можно просто перепечатывать уголовные репортажи из российских газет. Ничто так не красит новую родину, как плохие новости с родины старой. Но пока советская власть была жива, читателю приходилось довольствоваться куда менее живописной диссидентской хроникой. Поэтому, развлекая эмигрантскую аудиторию, мы рассказывали ей либо о хорошо знакомом, либо о совсем неизвестном. В последнем случае в ход шли заметки под общим названием «Женщина в объятиях крокодила». В первом — интервью, для которых тот же язвительный Сагаловский придумал рубрику «Как ты пристроился, новый американец?».
Сергей охотно участвовал в ней, описывая успехи своих многочисленных приятелей. В его изложении все они казались писателями. Так, один наш общий приятель, врач, прослуживший много лет на подводной лодке и редко обходившийся без мата, в беседе с Довлатовым, нарядно названной «Досужие размышления у обочины желудочно-кишечного тракта», якобы поет этому самому тракту пеан: «Внутренние органы необычайно гармоничны. Болезнь, собственно, и есть нарушение гармонии. Здоровый организм функционирует в причудливом и строгом ритме. Все это движется и постоянно меняет оттенки. Любой абстракционист может позавидовать. Жаль, что я не режиссер, как мой друг Соля Шапиро. Я бы снял гениальный фильм про внутренние органы. Например, о сложных драматических взаимоотношениях желудка и кишечника…»