Здесь Даниил Андреев начинает складывать "лепестки" разных вер, надеясь вырастить из них чаемую "Розу Мира". Здесь он объединяет свой поэтический Восток и поэтический Запад. Откуда и как вырастало такое мировидение? Ведь по его сочинениям видно, что оно менялось, однако новые прозрения не отменяли прежние. Представления о мироустройстве и его божественной основе росли, как живое многолетнее растение: новые побеги появлялись из уже существующих, порождая все больше листьев и соцветий. Выраставшее становилось не столько учением, сколько мифологией. Но в ней проявилось то его свойство, заметное уже в детских тетрадях — тяга к систематизации всего и вся, какими бы причудливо фантастическими не казались описываемые им подробности пригрезившихся миров. Любопытно, что это типично для индуистского миросозерцания, стремящегося ко всеобщей классификации таинственного и божественного.
В этом году он написал небольшую поэму "Титурэль", отнюдь не следуя сюжетам рыцарских романов, таких, как незаконченный роман "Титурэль" Вольфрама фон Эшенбаха или "Младший Титурэль" его последователя Альбрехта. Эти рыцарские романы, как и романы Томаса Мэлори о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола, были в России известны по пересказам и изложениям. Они стали любимым чтением Даниила Андреева. "Рыцари Круглого Стола и связанное с некоторыми из них — тот мир образов, в котором (в значительной>степени) я живу последние года 2"[185], — позже писал он жене брата, чья шестилетняя дочь в то время читала истории о Парцевале и Ланселоте, признаваясь в любви к книгам, считавшимся детским чтением. Но ему рыцарские романы не казались развлекательным чтением. Особенно рассказывающие об одном из важнейших для мистиков нового времени европейском мифе — о Святом Граале. Андрееву был дорог и еще один поэтический источник мифа — оперная мистерия Рихарда Вагнера "Парсифаль", в которой Титурэль одно из действующих лиц.
Титурэль поэмы, ставший одним из королей Грааля, в "Розе Мира" — великий дух, известный лишь из эзотерических сказаний, создатель Монсальвата, проходит мистический путь в поисках Сальватэрры, Святой земли. Мальчиком на ангельский зов он пускается в дорогу. Время обозначено ясно: вторая половина XII века. В пути Титурэль взрослеет. Нищим паломником он встречает рыцарей — крестоносцев, потерпевших поражение от египетского султана Саладина, захватившего Иерусалим, проходит по землям ислама, где его принимают за странника Аллаха, и лишь умирая обретает чаемое. Ангелы вручают ему "дивную Кровь в хрустале", чтобы она хранилась в Монсальвате, в горных высотах. Отсюда и будут сходить, говорит поэт, народоводители "к новым и новым векам". О духовной жажде, которая позовет этих народоводителей, о мистических путях к Граалю забрезжил и стал складываться позже замысел большой поэмы. Ее Даниил Андреев долго считал главным своим делом.
Ища свет мира, он с поэтическим размахом видит общий религиозный порыв в языческих жрецах Кибелы и в священнослужителях, возносящих мольбу Мадонне. Стремясь внимательнее разглядеть "лепестки" вер, он вспоминал, может быть, и Махатму Ганди, в своих проповедях цитировавшего вместе с "Бхагаватгитой" Коран и Библию.
В написанном в том же 33–м году стихотворении "Серебряная ночь пророка", об известном ночном полете — путешествии пророка Мухаммеда в Иерусалим, он продолжает мистическую тему "Каменного старца":
В уединённом храме
ждут Моисей и Христос,
Вместе молятся трое
до предрассветных рос.
И в выси, откуда Солнце
чуть видимо, как роса,
Конь ездока возносит
на Первые Небеса.
Говорит он в стихах этого года и о бронзовом музейном Будде: "Каждого благословлял он полураскрытой ладонью, / С благоуханного лика веял внемирный покой…"
Чем беспощадней становилось время, тем бодрей и громче звучала музыка, чаще маршировали физкультурники, аплодисменты непременно переходили в овацию. Террор усиливался — ширилась радиофикация. Начало 1934 года — это XVII съезд ВКП(б), доклады Сталина, Молотова, Кагановича. Торжество сталинского всевластия. До Андреева, как и до всего народа, доносился лишь гул речей, лозунгов и призывов. Интересующиеся вникали в доступные по газетам и слухам подробности. Еще не отменены продуктовые карточки. Но в Москве появились первые троллейбусы. Соседняя Остоженка, скоро ставшая Метростроевской, была перекопана — строилось метро.
Заодно на ней снесли храмы Воскресения и Успения, хотя, как считали многие, строительству они совсем не мешали. Но к сносу храмов москвичи уже привыкли, одни — принимая как должное, другие хмуро помалкивая.
17 августа 1934 года открылся первый Всесоюзный съезд писателей. О нем писали все газеты: овации Сталину и Горькому, доклад Бухарина о поэзии, речи писателей.
Это лето Андреев большей частью провел в Москве, иногда выезжая за город. Довольно долго пробыл на даче Муравьевых на Николиной горе. С Николаем Константиновичем он мог беседовать о многом, а в это лето они могли обсуждать только что вышедшую книгу Ганди "Моя жизнь", которую оба прочли, или говорить о стихах Максимилиана Волошина, увлекших старого адвоката. В сентябре Муравьев писал давнему соратнику в Харьков: "Я сейчас очень интересуюсь Волошиным и собираю его работы. Последний сборник его стихотворений издан в Харькове, если не ошибаюсь, в 1923 г. Не могли бы Вы антикварным путем приобрести для меня эту книжку…"[186] Речь шла о книге "Демоны глухонемые".
С первого знакомства, еще в 1929 году, Даниил особенно близко сошелся с Гавриилом Андреевичем Волковым, ставшим мужем Татьяны Муравьевой. Волков изучал творчество Льва Толстого, участвовал в редакторовании его Полного собрания сочинений. Занималась Толстым и Татьяна, работавшая вместе с мужем в музее Толстого на Пречистенке. Любовь к Толстому у нее была наследственной, с писателем долгое время общался ее отец, участвовавший в составлении его духовного завещания.
Возле дома с мезонином, в сосновом бору, вместе с Волковыми Даниил совершал долгие прогулки. Они дорого обошлись его друзьям позже. Сравнительно недалеко от Николиной горы, в Зубалово, находилась дача Сталина. Но Даниил меньше всего думал о соседстве правительственных дач и живших в них вождях. Он пребывал в иных мирах, слушая жужжание веретена времен Майи, говорил в стихотворении "Из дневника" — "… на восток, за желтый Инд / Ложится пыль моей дороги". На этой лирической дороге перед ним вставали "орлиные высоты Непала", Бенарес, индийские бархатные ночи…
Н. К. Муравьев. 1930–е
Он и в этом году жил поисками собственной Индии, уходя в необычные состояния вдохновенных полугрез, иногда встречая тот единственный образ, который, казалось, скоро появится в московской толпе. Ее, видевшуюся выражением идеала настолько достоверным, что он верил — встречался с ней в иной жизни, куда ему приоткрылась щелочка сознания, и возможна встреча в этой. "Сцена у реки (в поэме) действ<ительно>была", — записал он через годы в тюремной тетради о видении, изображенном в поэме "Бенаресская ночь":
… На берег вышла. Солнце тканью
Из света — стан ей облекло;
Над грудью влажно расцвело
Жасмина сонного дыханье,
И — обернулась… В первый раз
Забыл я снег и лед в Непале,
И прямо в душу мне упали
Лучи огромных, темных глаз.
Я вздрогнул: там, под влагой черной
Индийских бархатных ночей,
Сиял цветок нерукотворный,
Как чаша золотых лучей.
Мерцала в этом детском взоре
Тысячелетняя тоска
Старинных царств, уснувших в море
Под золотым плащом песка;
Неуловимые для слуха,
В нем реки звездные текли
Неизмеримых странствий духа
Еще до солнца и земли…
Я видел путь наш в море мира,
Сквозь плещущие времена,
И звук, ликующий как лира,
Из сердца рос: — Она! Она!
Известен рассказ со слов самого поэта, в котором сквозит самоирония, об одной истории, связанной с этой поэмой: "Однажды он ехал в трамвае, и вот на одной из остановок увидал девушку, которая стояла, прислонившись к столбу, держа в руках что-то прозаическое, вроде бидончика для молока и продуктовой сумки, и, видимо, ожидая свой номер. Что-то в ее наружности поразило его: "Она?!" — И он выпрыгивает уже на ходу из трамвая<…>Но, будучи очень застенчивым, не решается подойти к ней и смотрит на нее издали. Вслед за ней вскакивает в трамвай и едет, не теряя ее из вида, до железнодорожного вокзала, где она выходит. Он за ней. Она входит в здание вокзала, он за ней. Она, уже смешиваясь с густой толпой, проходит через контроль на перрон, а у него нет перронного билета, и он остается… Но так как дверь, через которую она вышла, вела к пригородным поездам, то он решает, что, стало быть, она должна приехать в Москву еще. И он ездит к этому вокзалу и ждет у этого перрона. Уж не помню, сколько дней, или недель, он так ездил и по сколько часов ждал там, только однажды он увидел ее опять! Атак как он понимал, что невозможно будет объяснить ей кратко — почему он обратился к ней, то он брал с собой эту индийскую поэму, где говорилось о любви, о предназначенности друг другу и прочих поэтических вещах<…>