"Шоссе Энтузиастов заполнилось бегущими людьми. Шум, крик, гам. Люди двинулись на восток, в сторону города Горького…
…Застава Ильича. Отсюда начинается шоссе Энтузиастов. По площади летают листы и обрывки бумаги, мусор, пахнет гарью. Какие-то люди то там, то здесь останавливают направляющиеся на шоссе автомашины. Стаскивают ехавших, бьют их, сбрасывают вещи, расшвыривая их по земле"[284].
В центре горклый запах горящей бумаги, ветер несет бумажный пепел — жгли какие-то невывезенные архивы, документы. На одном из углов на Кузнецком мосту, рассказывает очевидец, валялись красные тома сочинений Ленина, другой повествует о том, как закапывал те же "дорогие ему тома" в землю… И слухи — достоверные и нелепые. О немецких парашютистах на Воробьевых горах, о танках, прорвавшихся где-то на окраине…
16 октября врезалось в память и Алле Александровне Андреевой: "Из Москвы бегут все, кому действительно страшно. Немцы подошли к сердцу России. Мы слышим по радио то, что привыкли слышать: наши войска оставляют, оставляют, оставляют… Утром 16 октября в Москве уже были только те, кому некуда и незачем бежать. Мы уже не расставались и старались держаться вместе.
С. Н. Ивашев — Мусатов. Алла Рисунок. 1941
Утром было объявлено, что в 12 часов передадут важное сообщение. Все знали, что это вступление к объявлению о сдаче города. И вот в полдень по радио сказали, что важное сообщение переносится на 16 часов. Не могу объяснить, каким образом, но я поняла — немцы не войдут. Москва не будет сдана. Когда я сказала об этом мужчинам, а мы с Сережей не расставались и все время звонили Коваленским и Даниилу, они на меня накинулись. Мужчины — народ логический:
— Ты что? Ну о чем ты говоришь?!
Я упорно повторяла, твердила одно:
— Не знаю почему, но Москва сдана не будет. Не знаю, что сейчас произошло, но то, что произошло, все изменит.
В 16 часов объявили, что где-то открывается магазин, а какой-то троллейбус пойдет другим маршрутом. Неизвестно почему, но права оказалась я, а не умные мужчины с их логическим мышлением.
Я знаю, что в те часы произошло чудо. Мне не надо было ничего видеть. Я ничем не докажу своей правоты. Но и спустя пятьдесят с лишним лет намять чуда так же жива. Сейчас кое-что известно. Существует несколько версий. Я знаю такую версию: три женщины по благословению неизвестного священника, взяв в руки икону Божьей Матери, Евангелие и частицы мощей, которые им удалось достать, обошли вокруг Кремля. Есть версия, будто самолет с иконой Казанской Божией Матери облетел вокруг Москвы. Не знаю… Мне, помнящей атмосферу того времени, более правдоподобной кажется версия первая — шли кругом Кремля. Матерь Божия отвела беду от Москвы. Значит, так было надо. И никто меня не убедит в том, что это не было чудом"[285]. Многие из переживших эти дни остались убеждены в том, что Москву не сдали именно благодаря чуду.
Казалось, натянутые сталинские вожжи провисли, власть растеряна, и растерянность передалась всем, нервными судорогами страхов и слухов. Вот как изображена эта растерянность в "Розе Мира": "Наступила минута слабости. Та минута, когда у вождя, выступавшего перед микрофоном, зубы выстукивали дробь о стакан с водой. Та минута, растянувшаяся, увы, на несколько месяцев, когда в октябре 41 — го года вождь с лицом, залитым слезами, вручал Жукову всю полноту командования фронтом Москвы, уже наполовину окружённой германскими армиями, и заклинал его голосом, в котором наконец-то появились некоторые вибрации, спасти от гибели всех и вся".
Известно, что когда Сталину доложили о событиях 16 октября, вождь сказал: "Ну, это ничего. Я думал, будет хуже…"
"Беженцы" написаны Даниилом Андреевым после этого страшного дня. Они о его тогдашних переживаниях:
Не хоронят. Некогда. И некому.
На восток, за Волгу, за Урал!
Там Россию за родными реками
Пять столетий враг не попирал!..
Клячи. Люди. Танк. Грузовики.
Стоголосый гомон над шоссе…
Волочить ребят, узлы, мешки,
Спать на вытоптанной полосе.
Лето меркнет. Черная распутица
Хлюпает под тысячами ног
Крутится метелица да крутится,
Заметает тракты на восток.
Пламенеет небо назади,
Кровянит на жниве кромку льда,
Точно пурпур грозного судьи,
Точно трубы Страшного Суда.
По больницам, на перронах, палубах,
Среди улиц и в снегах дорог
Вечный сон, гасящий стон и жалобы,
Им готовит нищенский восток.
Слишком жизнь звериная скудна!
Слишком сердце тупо и мертво.
Каждый пьет свою судьбу до дна,
Ни в кого не веря, ни в кого.
Шевельнулись затхлые губернии,
Заметались города в тылу.
В уцелевших храмах за вечернями
Плачут ниц на стершемся полу:
О погибших в битвах за Восток,
Об ушедших в дальние снега
И о том, что родина — острог
Отмыкается рукой врага.
19 октября в Москве объявили осадное положение.
В середине ноября началось новое немецкое наступление на Москву. Жизнь в осадной, вступавшей в жестокую зиму Москве становилась с каждым днем холодней, голодней и все более непохожей на мирную. Продуктовые карточки, 250 грамм хлеба в сутки на иждивенца. Мучительные заботы о дровах (добровские комнаты отапливались печами). Комендантский час. Стылые, мертвые окна. Ожидание бомбежек и недобрых вестей. Эта Москва в его стихах, написанных в декабре 41–го:
Не блещут кремлевские звезды.
Не плещет толпа у трибуны.
Будь зорок! В столице безлунной,
Как в проруби зимней, черно…
Лишь дальний обугленный воздух
Прожекторы длинные режут,
Бросая лучистые мрежи
Глубоко на звездное дно.
Давно догорели пожары
В пустынях германского тыла.
Давно пепелище остыло
И Новгорода, и Орла.
Огромны ночные удары
В чугунную дверь горизонта:
Враг здесь! Уже сполохом фронта
Трепещет окрестная мгла.
Когда ж нарастающим гудом
Звучнеют пустые высоты
И толпы в подземные соты
Спешат, бормоча о конце, —
Навстречу сверкают, как чудо,
Параболы звезд небывалых:
Зеленых, серебряных, алых
На тусклом ночном багреце.
О том, как жилось ему в эти месяцы, известно из воспоминаний Ирины Усовой, кажется, не лишенных пристрастных преувеличений: "Даня, как, впрочем, и все его семейство, был человеком очень непрактичным, запасов продуктов, хоть самых малых, у них никаких не было, так же, как и вещей для обмена. И уже очень скоро он стал страдать от голода. Мы старались, как только могли, подкормить его. Уж не помню, с какого времени установилось, что он стал приходить к нам регулярно два раза в неделю к позднему обеду, когда Таня возвращалась с работы. К этим дням приберегалось что получше. Я думаю, что только эти два раза в неделю Даня вставал из-за стола насытившимся. И так же регулярно, два раза в неделю, он садился после еды на диван и читал нам очередной отрывок из того, над чем тогда работал. Сначала это были его поэмы "Янтари" и "Германцы", затем, и уже до самого отъезда на фронт, — его роман. В тех же случаях, когда он хворал, Таня или я навещали его и привозили ему немного чего-нибудь съестного. Правда, когда это делала я, мне от Тани всегда жестоко попадало: — Как ты смела! — Для нее было не так важно, чтобы Даня поел, но чтоб у него было чувство признательности только к ней одной!
Центральное отопление во время войны не действовало, но, возможно, не сразу во всех районах Москвы было отключено одновременно. Во всяком случае, однажды Даня из-за сильного холода у себя ночевал у нас в маленькой комнате. Вечером, после ужина, он удалился туда, мы закрыли дверь и старались не шуметь. Он работал тогда над поэмой "Германцы". Уж не помню, до которого часа ночи он писал и когда лег спать. Встал на несколько часов позже нас и прочитал нам написанное за один присест. Это было более восьмидесяти прекрасных строк, уже до конца обработанных и законченных.<…>
Электроэнергия также не сразу была жестко нормирована, и поэтому, когда я получила на работе для обогрева в свое личное пользование электрокамин, то тут же оттащила его к Дане. Не помню слов, которыми он поблагодарил меня, а быть может, их и не было вовсе. Но очень хорошо помню его взгляд глубокой благодарности.<…>Тут вошла его мама, которая уже знала, что я принесла, и они молча, но так выразительно обменялись взглядами.<…>А как-то она сказала о Дане: "Этот ребенок никогда не доставлял мне никаких неприятностей". (Свои-то дети доставляли и, кажется, порядочные, особенно дочь)"[286].