Собственно, Павич и сам мне это говорил, объясняя свой безмерный успех у русского читателя.
— А в газетах пишут, — набравшись наглости, сказал я, — что вы — последний коммунист. Правда?
— Нет, я — последний византиец, — непонятно объяснил Павич и повел меня на спектакль, поставленный по «Хазарскому словарю».
Театр в разоренной войной и тираном столице покорял щедрой роскошью. Он являл собой многоэтажную жестяную воронку, выстроенную специально для постановки. Из подвешенного к небу прохудившегося мешка на голую арену беспрестанно сыпались песчинки, бесконечные, как время. Борясь с ним, спектакль, ветвясь, как проза Павича, оплетал консервную банку театра. Понимая все, кроме слов, я с восторгом следил за созданием мифа.
Мои сверстники вряд ли удивятся, если я сравню Воннегута с «Битлз». Мы находили у них много общего — свежесть чувств, интенсивность эмоций, напор переживания, духовный голод, а главное — анархический порыв со смутным адресом. Можно было бы сказать и проще: свободу. Как ей и положено, она не обладала содержанием, только — формой. Ею-то, свободной от потуг дубоватого реализма, Воннегут нас и взял, когда стал фактом русской литературы. В ее еще не написанном учебнике он встанет рядом с другими иностранцами, экспроприированными отечественной словесностью, — между Хемингуэем и Борхесом.
В отличие от американцев, прославивших Воннегута за его антивоенную «Бойню номер пять», резонировавшую с вьетнамской эпохой, мы влюбились в другую книгу, написанную за шесть лет до этого, — «Колыбель для кошки». На русском она вышла в 1970 году. И вот 37 лет спустя, в день смерти ее автора, я держу в руках рассыпающуюся книжку со все еще хулиганской обложкой Селиверстова. На ней ядерный гриб, но если перевернуть — вздымленный фаллос, смерть и жизнь, причем в шахматном порядке.
Прекрасен и перевод Райт-Ковалевой. Довлатов считал, что по-русски она пишет лучше всех. Он же приписал одному знакомому американцу ядовитую фразу: «Романы Курта сильно проигрывают в оригинале».
Воннегут знал о своей русской славе и был безмерно благодарен переводчице. Он даже просил конгресс официально пригласить ее в Америку.
«Райт-Ковалева, — писал Воннегут, — сделала для взаимопонимания русского и американского народов больше, чем оба наши правительства вместе взятые».
Теперь я в этом не так уверен, как раньше. Пожалуй, в книгах Воннегута мы искали — и находили — все-таки не то, что их американские читатели. Конечно, страх перед бомбой, безумные физики, оголтелая наука — магистральный сюжет того времени. Об этом писали и Дюрренматт и Солженицын. Но нас у Воннегута интересовало другое: опыт современной мифологии, получившийся от комического скрещивания высокой научной фантастики с философией скептика и желчью сатирика.
В «Колыбели для кошки», например, Воннегут придумал бога, который не нуждается в том, чтобы в него верили, и религию, которая сама зовет себя ложной. И все же эта пародийная теология с ее «карассами, дюпрассами и гранфаллонами» вела наружу — к свободе от взрослой лжи и державной истины.
В Америке Воннегут был апостолом контркультуры, в России в нем видели своего, вроде Венички Ерофеева. Тем более что и Воннегут любил выпить. Особенно, как говорят сплетни, с тех пор как не получил Нобелевскую премию. Я не виноват: в Нью-Йорке про него все всё знают — Воннегут слишком долго был тут незаменимой достопримечательностью. Частый гость литературных дискуссий и телевизионных перепалок, он даже в художественных фильмах играл самого себя. Но видел я его только на экране. Однажды, правда, напал на след.
Дело было на небольшом экскурсионном судне, курсирующем по Галапагосам. В дорогу я взял одноименный роман Воннегута. Расчет оказался верным: капитан рассказал мне, что книга была написана на борту.
— Правда, на сушу, — признался шкипер без сожаления, — мы с ним так ни разу и не выбрались, предпочитая экзотике хорошо снаряженный бар.
Неудивительно, что именно этот капитан оказался самым ярким персонажем в книге. Воннегут изобразил его кретином, не умеющим пользоваться компасом. Но это и не важно, потому что, как всегда у Воннегута, герои все равно погибают.
«У нас, — объясняет в романе автор, — слишком большая голова, а выживают лишь те, у кого мозг с орех».
«Такие дела», — любят повторять знаменитую фразу из «Бойни» поклонники Воннегута.
В сущности, эти грустные слова, как дзенские рефрены, ничего не значат: они — лишь смиренная констатация нашей беспомощности перед сложностью жизни.
«Не делать ее хуже, чем она есть, — всеми своими книгами говорил Воннегут, — единственная задача человека на земле, но как раз с этим мы никак не справляемся».
Прожив очень долгую жизнь, Воннегут так и не смог с этим примириться. Он вел себя как придуманный им пророк Боконон, который «где только возможно становился на космическую точку зрения».
Последнюю книгу Воннегута, сборник эссе «Человек без страны», завершает «Реквием», написанный от лица Земли, окончательно опустошенной людьми.
«Видимо, — говорит планета, — им тут не понравилось».
Гарри Поттер: в школе без дома
Только детские книжки читать.
Мандельштам
Я всегда любил детские книжки и чем старше становлюсь, тем чаще их перечитываю. Они помогают стареть. С возрастом перестаешь доверять сложности. Она-то как раз проста. Ее можно объяснить и нетрудно симулировать. Сложная метафизика — всего лишь плохая наука, и только мудрость не терпит комментария. Воннегут справедливо называл шарлатаном автора, который не может объяснить, чем он занимается, шестилетнему ребенку. Как раз столько обычно бывает тому, кто впервые читает сказку о Винни Пухе. Оставшееся время мы употребляем на то, чтобы стать его героями. Сперва трясемся, как Пятачок, потом на всех бросаемся, как Тигра, затем ноем, как Иа-Иа, пока, наконец, не поднимаемся до безразмерного Винни Пуха, который, вместо того чтобы предъявлять претензии окружающему, принимает, в отличие от Ивана Карамазова, мир таким, какой он есть. С медом и пчелами. Между первым и последним чтением «Винни Пуха» проходит жизнь, заполненная другими книгами. Они учат нас лишнему, зато отвлекают от главного.
Сага о Гарри Поттере принадлежит как раз к такой породе. Она не дотягивается до классики, потому что написана для детей, а не с ними. Построенный на специальных эффектах Поттер монотонно, как счетчик такси, накручивает никуда не ведущие приключения. Читатель не разбогатеет на «Поттере», ибо тот все получил даром, в наследство. Какие бы события ни ждали героя в еще не написанных томах, им не сравниться с тем, что произошло с Гарри в младенчестве. Начав с кульминации, Роулинг вынуждена заменить сюжет деталями. Только они, вроде совиной почты, и придают не более чем скромное обаяние этому незатейливому бестселлеру.
Короче, мне не нравится «Поттер». Но я понимаю тех, кто его любит. Для этого мне достаточно вспомнить себя. Это сейчас я восхищаюсь Дюма с его мушкетерским субботником, Андерсеном, собравшим хоровод безнадежных, как у Бергмана, героев, Дефо, задолго до Маркса открывшим мистерию труда. Но в детстве у меня были другие герои. Незнайка, Старик Хоттабыч, Витя Малеев в школе и дома. Когда-то, уже в Америке, я приложил немало усилий, чтобы раздобыть эту библиотеку троечника. Но был тяжело разочарован бескрылой фантазией ее авторов. Лишенные остроумия и выдумки, они пересказывали бодрым пионерским голосом лишь то, чему нас учили в школе. Однако не здесь ли зарыта угробленная годами собака? Может быть, тем и отличаются любимые детские книги, что их надо вспоминать, а не перечитывать?
Принято считать, что всякая сказка — зашифрованный рассказ об инициации. Прежде чем стать взрослым, ребенок должен пройти ряд испытаний, в которых ему помогают волшебные силы. От серого волка до Пугачева в «Капитанской дочке» или секретной службы в «Джеймсе Бонде». Однако сетка мотивов, щедро накинутая нашим Проппом, так велика, что покрывает собой все, что шевелится. Там, где есть структура, ее и искать не стоит. Все мы знаем, что внутри нас скелет, но не торопимся его обнажать. Современные сказки интересны именно тем, чем они не похожи на настоящие. В первую очередь тем, что упоминают школу.
Классический миф ее не знал. Школа — изобретение нового времени. Все еще мало освоенная художественная традиция. В сочинениях взрослых авторов школа занимает так мало места, что этому, кажется, есть только одно объяснение: вырастая, мы стараемся о ней побыстрее забыть. Если я этого до сих пор не сделал, так это потому, что еще первоклассником дал себе страшную клятву никогда не относиться снисходительно к мучениям, которые в ней пережил. Для ребенка школа — рай, уже на второй день ставший адом. Нужно быть ненормальным, чтобы туда не стремиться, и извращенцем, чтобы ее полюбить. Машина мучений, школа обращает радость познания в орудие пытки. В мире нет ничего интереснее, чем учиться. Например, футболу. Но школа берет насилием то, что мы бы отдали ей по любви.