В стихах 50–го года он вновь прошел кругами своей жизни — московское детство, блуждания юности, трубчевские дороги, странствия ночами тридцатых, война… Прежние стихи, дописываясь, в новых циклах — кругах соединяли вчерашнее с сегодняшним, становились частью нового целого. "Концепция" "Розы Мира" вырастала из тех же кругов, из ожиданий прорывов "космического сознания"… Все, о чем он писал, не сочинено, а прожито и пережито — все "путешествия сознания" тюремными ночами, все видения. Личное становилось "космическим"… Мучительный круг темных искусов юности заново пройден в трех циклах "Материалов к поэме "Дуггур"" в те же 50–е.
Написанная в конце года "Симфония городского дня" стала самым выразительным, может быть, в русской поэзии изображением сталинской Москвы, ее советского карнавала. Эту поэму он чаще всего читал сокамерникам. Слушатели воспринимали ее, как и цикл "Святые камни", по — разному. Он оставил горестную заметку в одной из тюремных тетрадей:
"Улавливают традицию: "Все русские поэты писали о Москве".
Не улавливают совершенно:
1) новизны технических средств (в особенности ритмики и строфики)
2) новизны самого жанра
3) того обстоятельства, что не только ни один русский, но и вообще никакой поэт не превращал образа какого-либо города в материал для всестороннего выражения своего мировоззрения, точнее — своей религиозно — историко — философской системы (поскольку вообще термин "философская система" применим к тому, что может быть выражено на поэтическом языке)".
Тогда же размышления, недавние беседы с Шульгиным, считавшим, что его жизнь прошла "под знаком войны", и ждавшим третьей мировой, разговоры с однокамерниками утвердили в мысли — об этом он думал еще перед арестом, — о скором столкновения сталинского режима и Запада. Оно вновь сулило России небывалые испытания:
Вижу близкие дни уныния.
Ветер с Арктики, склеп снегов.
Различаю мерцание инея
У потухнувших очагов.
Слышу своры зверей… и голого
Сына дней на голой земле.
Из апокалиптического видения завтрашнего дня вырос замысел "Железной мистерии".
Декабрь 1950–го стал самым вдохновенным и напряженным месяцем года. 8–22 декабря — написана "Симфония городского дня". 23–го — задумана и начата "Железная мистерия" (названная первоначально "Русской мистерией"), 24–го — "Роза Мира"… О начале работы над ней он потом писал: "Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. Я начинал ее в тюрьме, носившей название политического изолятора. Я писал ее тайком. Рукопись я прятал, и добрые силы — люди и не люди — укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая десять лет жизни и приведшая меня в политический изолятор".
Напряжение вызвало нервное истощение и депрессию, правда, на этот раз в легкой форме. Как замечал умевший владеть собой, регулярно занимавшийся гимнастикой йогов Шульгин: "Нервы в тюрьме легко расстраиваются". Тюремный монотонный распорядок, скудная казенная еда — суп — баланда да каша, ритуал ее получения из "кормушки", камерный полусумрак, особенно тягостный осенью и зимой, когда в окнах, полускрытых "намордниками", поздно светало и быстро темнело — выматывали душу самым стойким узникам. Угнетало отсутствие известий — что с женой, что с друзьями, попавшими в его "дело". В 1949 году он отправил жене два письма, но они вернулись назад за ненахождением адресата. Как впоследствии оказалось, в номерном адресе отсутствовала одна цифра.
Заключенные с адресом "г. Владимир (областной), п/я 21" имели право писать и получать два письма в год. Регламентировался и размер писем. У Андреева долгое время имелся только один адрес, куда он мог писать — родителей жены. Ответила ему теща — Юлия Гавриловна. Она отказалась сообщить адрес дочери — перепуганная, преждевременно состарившаяся от переживаний и забот женщина — не знала, имеет ли такое право. Еще она боялась, что дочь разрешенные два письма в год станет писать не родителям, а ему. Несчастье с дочерью перевернуло жизнь. Мужа, заведовавшего созданной им лабораторией, уволили: дочь — враг народа, мать — в эмиграции. Зятя Юлия Гавриловна просила писать до востребования, на ее имя. На несколько лет теща стала единственной связью с внешним миром, единственной родной душой, самоотверженно ему помогавшей. Она присылала деньги, посылки. Благодаря, он писал: "Решаюсь обратиться к Вам с просьбой, т. к. я не знаю Ваш<их>денежных обстоятельств: если бы Вы смогли высылать мне в наступающем году по 25–30 руб. в месяц, это дало бы мне возможность удовлетворять свои насущные потребности. Разумеется, если для Вас это обременительно, прошу Вас забыть о моей просьбе, как если бы ее не было.
Другая просьба — сообщить мне адрес моей жены. Когда я обращался к Вам с ней в феврале 1950 г., Вы мне в ответ указали, — что сомневаетесь, имеете ли право эту просьбу удовлетворить. Но дело в следующем. Еще летом< 19>49 г. я получил из соответствующей инстанции, в ответ на мой запрос, адрес моей жены, но смог воспользоваться этим адресом только в январе 1950 г. Мое письмо жене пришло назад, т. к. она к этому времени переменила адрес. Этот новый ее адрес мне узнать абсолютно не от кого, как только от Вас. Представьте, каково мне почти 4 года ничего не знать о своей жене и не иметь возможности воспользоваться предоставленным мне правом на переписку с нею"[440].
Но этим правом он смог воспользоваться из-за опасливости тещи нескоро.
Не надеясь прожить в тюрьме долго, тем более до освобождения, Андреев постоянно думал о смерти:
Если назначено встретить конец
Скоро, — теперь, — здесь —
Ради чего же этот прибой
Всё возрастающих сил?
И почему — в своевольных снах
Золото дум кипит…
"Русские октавы" заключал цикл "Устье жизни". Речь в нем шла о "конце личного будущего": "Смертной тоски в этот миг не скрою / И не утешусь далью миров: / К сердцу, заплакав, прижму былое…" Он безусловно верил в то, что, как утверждал Рамачарака, "великое веянье жизни проходит по всей цепи планет", что жизнь непрерывна в звеньях перевоплощений.
Оглядываясь на это время, на раздумья об "устье жизни", он позже писал жене: "В 50–ом году собственная судьба (в ее метаисторическом или метафизическом смысле) не была еще ясна. К тому же неверно, чтобы людям, столько проискавшим друг друга на этом свете, пришлось продолжать эти поиски еще и на том. Да и представление о том свете было тогда еще совершенно общее, нерасчлененное"[441]. Тогда цикл заканчивался обращением к "Последнему другу" с просьбой поставить над его могилой "в зелени благоуханной" "простой, деревянный, / Осьмиконечный крест".
Замыслы запойно вдохновенной зимы, теснившиеся и продолжавшие друг друга, ждали воплощения, чтобы стать законченной частью словно бы давно, в предыдущей жизни, намеченного целого. В январе 51–го он принялся за "Утреннюю ораторию". Жанр, "за неимением более близкого", определил: "оратория для чтения". "От произведений драматических ее отличает, прежде всего, отсутствие определенной зрительной данности, — объяснял Даниил Андреев. — Зрительному воображению читателя или слушателя предоставляется свобода, ограниченная только краткими ремарками да звучанием переговаривающихся голосов и содержанием их реплик. Трудности, связанные с развитием динамического действия внутри такой диалогической формы, перевешиваются, в случае удачи, тем, что, автор, не связанный необходимостью давать внешне зрительное оформление своим персонажам, получает возможность "выводить на сцену" такие инстанции, которые, в силу их космической или вне — физической природы, нельзя мыслить ни в каком антропоморфном образе".
Все его стихотворения раньше или позже складываются в циклы, циклы становятся главами метаисторического эпоса. В тюремных черновых тетрадях видна непрекращающаяся работа над составом и композицией написанного и задуманного. Стихотворения перемещаются из цикла в цикл, меняется порядок глав, состав замысленных книг, пока не начинает вырисовываться целое. И циклы в нем становятся почти поэмами, поэмы — действом с оркестровым многозвучьем трагических сюжетов, перерастая в формы, которым он находит музыкально — театральные определения — симфония, оратория, мистерия.
Намеченный раздел "Над историей" предполагалось открыть ораторией "Феврония", состоящей из пяти частей: "I. Древнее, стихиали, князья; II. Суховей, Велга; III. Моск<овский> холм; IV. Зач<атие> Уицр<аора>; V. Рожд<ение>Уицр<аора>". Оратория "Феврония", видимо, написана не была, превратясь в замысел стихотворения "Феврония и Всеволод", но и оно до нас не дошло.