Ратушинская Ирина
Серый — цвет надежды
Законный вопрос: что в этой книге — правда, а что — художественный вымысел? Отвечаю сразу: вымыслу в этой книге места нет. У меня бы просто не хватило фантазии. Изменены только некоторые имена — не моих соузниц и не наших палачей, но тех людей, что нам сочувствовали и потихоньку помогали: почти всех уголовников, надзирательниц, некоторых офицеров. Так надо, чтобы с ними не расправился КГБ. По той же причине в нескольких местах изменена хронология событий: тогда невозможно понять, какими все-таки способами мы держали связь со свободой. Все эти изменения делались с таким расчетом, чтобы не исказить для читателя подлинную картину нашего бытия. Все описанные в книге эпизоды действительно имели место. Мне остается только принести извинения перед многотысячными жертвами женских лагерей за те эпизоды, которые я забыла или не успела упомянуть, ограниченная объемом книги. И принести благодарность тем не упомянутым в книге людям, что помогли мне выжить, выйти на свободу, и тем самым — написать мое свидетельство.
И вот меня везут на черной «Волге». Сказали, что домой. Сказали, что насовсем — освобождают вчистую. Даже вернули паспорт без отметки о судимости. И теперь любезно вызвались подвезти домой — в машине КГБ. Что это все значит? Я пытаюсь собрать свои мысли. Знаю, за мной наблюдают. Значит — никакой растерянности, никакого проявления эмоций. Сказывается четырехлетняя зэковская школа — не доверять! Не расслабляться! Сотрудник КГБ рядом со мной, ведет светскую беседу. Он-то знает, что сейчас происходит — действительное освобождение или очередной психологический этюд. Я пока не знаю. Мне еще полчаса этого не знать. А оснований сомневаться вполне достаточно: ведь сказали же мне три месяца назад, отправляя меня из мордовского лагеря, что я еду домой. А приехала я под конвоем в тюрьму КГБ в Киеве. «Ну что, Ирина Борисовна, освобождаться приехали? Но ведь вам еще три года лагеря и пять лет ссылки… Пишите прошение о помиловании, тогда может быть…» Помню свою злость в этот момент — не на них, конечно, на себя! От них иного и ждать было бы странно, но я-то хороша — поверила! И двое суток спецэтапом из лагеря в тюрьму ехала — домой. К Игорю, к маме, к собачке Ладушке… Ну не дура ли? Хорошо хоть гебистам не показала, что верила — не дернулась, ни лицо, ни голос не выдали (система Станиславского). И тот психологический этюд у них провалился: не писала я им прошения о помиловании. И этот провалится тоже, если это очередной фокус. А может, на этот раз не фокус?.. Уж больно нелепо — два раза повторять одно и то же.
А с другой стороны, мало ли они громоздят нелепостей?
Не думать об этом! Вон листья падают, желтые, красные…
Октябрь. Мой пятый зэковский октябрь — неужели последний? Не думать! Вон гебист с тобой разговаривает… о чем бишь? О перестройке системы образования — и прекрасно. Отреагируй адекватно — про иностранные языки, про физику и математику. Хорошо бы и вправду что-то поменять — куда годится прежняя система? Но в какую сторону — вот вопрос. Так, хорошо, теперь про погоду… зеленая травка, голубое небо. Черная «Волга». Где же мой привычный зэковский серый цвет? А вот он — у меня под боком: арестантская моя одежка. Кстати, ее не отобрали, как обычно перед освобождением… Об этом — стоп. Поговорим о литературе. Не правда ли, Булгаков — великий писатель? Да, конечно, он жил в Киеве, и дом его на Андреевском спуске… Красивое место, Киев вообще красивое место. Нет, я не в восторге от современных ухищрений скульптора Бородая: большая статуя не значит талантливая. И вы тоже не в восторге? Какое поразительное единомыслие — между кем и кем? Посмеялись.
Окно в машине приоткрыто, и запахи, запахи… Неположенные, вольные. Вот — прелой травой. Вот чуть ли не грибами, или просто влажной землей? Вот привычно — бензином. Очнись. Ты на этапе, пусть даже последнем. Шофер впереди — о чем думает? А, вот оживился, говорим об антиалкогольной политике Горбачева и о самогоне в связи с этой самой политикой.
Самогоне, самогоне,
Хто тепер тебе не гоне?..
Шофер уточняет, оказывается, это не сегодняшний фольклор, это песенка хрущевских времен. Ну-ну, история повторяется… Посмеялись. Весело проходит наша поездка, не правда ли? А это что за здание? А это, Ирина Борисовна, построили недавно, вас тогда здесь не было. Помолчали. Вон парень с девушкой идут в обнимку. Проскочили — лиц не увидать. Но, однако же, машина не зря петляет, вот и проспект Вернадского. Вот осталась пара кварталов до дома. Чтобы руки не дрожали — это ерунда… это все умеют. Ну, почти все. А вот с пульсом номер посложнее. Но необходимо — я теперь худая, как велосипед, и на шее видно, как каждая жилка бьется. Лучше всего вспоминать начало Первого концерта Чайковского, все сразу внутри замедляется. Вот так. Теперь мы в полном порядке. Так что там у вас, товарищи, за программа? Дверь открывают.
— Позвольте, Ирина Борисовна, я вам рюкзак помогу… У вас какой этаж?
Правда, какой этаж? Адрес помню, телефон помню — сколько раз разным людям давала. Но этаж… хоть убей…
— Пятый. — Это автоматически сработало, помимо сознания, и оказалось верно. Вот и дверь нужная, вот и звонок, и Ладушка уже лает. Вот будет номер, если никого нет дома — ключа-то у меня нет. Или у гебистов всегда есть чем открыть?
— Кто там?
Голос мамы. Это Игоря мама, но я ее тоже мамой зову — с тех пор, как сижу. С тех пор, как на суде, одна в зале, услышала ее крик из коридора: «Пустите, там моя дочь!» Не пустили. Никого ко мне на суд не пустили. Но с того самого крика я ей — дочь, а она мне — мама.
— Кто там?
Что ответить? «Ира»? А может, надо отвечать «обыск»? Ведь не знаю же я до сих пор, с чем меня сюда привезли.
— Ира…
Коридор. Те же глиняные миски на стенах. Запах дома. Ладушка скачет и лает. То ли меня забыла — за четыре-то с лишним года — то ли чужой дядя ее смущает.
Мама, обмирая:
— Насовсем?
Говорю:
— Насовсем.
И только тогда она плачет. А тут и девчонки из комнаты высунулись, тоненькие, взрослые… Племянницы. Были совсем крохи, когда меня забирали. Младшая говорить еще не умела. Сейчас, впрочем, тоже молчат — смотрят круглыми глазами. Ну и без них неразберихи хватает: мама все плачет и обнимает меня, а я что-то ей бормочу… Самый бы момент чужому дяде откланяться, если он действительно собирается оставить меня дома. А с другой стороны, как он может меня забрать — шофер-то внизу остался, а поодиночке они не конвоируют — как минимум, должно быть двое. Да и не по чину ему меня из дома выволакивать, как-никак, генерал КГБ. Ну-ну, предоставим событиям развиваться. Я (светски): — Спасибо, что довезли. Чашечку кофе? Он (так же светски): — О, благодарю, вам сейчас не до меня.
И, действительно, откланивается. За эту невыпитую чашку кофе, я надеюсь, ему на том свете отпустится сколько-то грехов.
Бестолковый телефонный разговор с Игорем. Сейчас он бросает работу и едет — с другого конца города. А я все сижу в чем-то мягком и держу у щеки пустую после его голоса телефонную трубку. Теперь уже можно быть бестолковой. Мать хлопочет на кухне. Надо выйти к ней, что-нибудь помочь. Глупости — помочь! — я же не помню даже, как это делается и где что в доме лежит. Просто крутиться у нее под руками и быть рядом. Вместо этого подхожу к зеркалу. Вот вы, значит, какая, сударыня! В тюрьме зеркало не положено, за последние три месяца я видела себя только один раз в случайно открытой зеркальной двери какого-то кабинета. Худенький стриженый мальчик. Глаза, оказывается, совсем темные.
И нечего удивляться, что я предложила гебисту кофе — это я победитель, а не он! Сейчас приедет Игорь, ввалятся в дверь друзья, и мне хорошо будет смотреть им в глаза: все в порядке, за эти четыре с лишним года не стыдно. Я им все расскажу (я еще не знаю, как это, оказывается, трудно — рассказывать все — так захочется страшное пропустить и говорить про одно смешное!). И сейчас, более полугода спустя, когда я берусь за эту книгу, кто-то тихонько скулит в закоулке моей души: ну не надо, не вспоминай, будет с тебя! Но я вспомню. Я знаю, что надо.
Седьмой месяц я живу как королева. Передо мной забегают вперед и распахивают двери — камеры, следственного кабинета, зала суда… Закрывать их за собой мне тоже не приходится. Пешком я теперь не хожу — разве только по коридору, с соответствующей осанкой. А так меня возят. На меня одну приходится прорва обслуги, даже для того, чтобы очинить карандаш, вызывают прапорщика. В получении королевой пары носков из собственных вещей участвует уйма народу, включая начальника тюрьмы (он должен подписывать все бумаги, а на пару носков, конечно, составляется бумага). Тюрьма моя называется «Следственный изолятор КГБ», а во время войны она называлась тюрьмой гестапо. У меня тут первая в моей жизни собственная, отдельная комната, и даже с меблировкой: железная койка, тумбочка, параша… Королевские бумаги ввиду их особой государственной важности регулярно пересматриваются «компетентными лицами». Поэтому мой первый тюремный сборник стихов у меня не на бумаге, а в голове, вызубренный наизусть. Головы в принципе тоже подлежат исследованию в этом учреждении, но здешним принципам пришлось отступить перед моим «вето». Это довольно дорогостоящая привилегия, но зато она дает право осанки. Уж извольте примириться с этим, господа, такова моя воля.