1. История непознаваема: нет и не может быть такой партии, которая могла бы открыть всем таинственный смысл и конечные перспективы истории и на этом основании лучше знала интересы народа, чем сам народ. Именно потому, что все партии равны в своем историческом неведении, они равны и перед избирателями.
Итак, таинственный мрак истории – вот плата за демократию. Это приходится сегодня подчеркивать, потому что история, кажется, повторяется. Сегодня у нас вместо прежнего коммунистического авангарда появился новый демократический авангард, который сменил учение, но не сменил саму авангардистскую установку. Ему снова кажется, что он, на этот раз не благодаря Марксу, а благодаря М. Фридману (Чикагская школа), лучше знает объективную логику прогресса и потребности развития, чем темное большинство народа, и потому он снова задумывается: а стоит ли уступать воле «этого» народа, способного сделать «неправильный» выбор и провалить демократическую партию на выборах? Не случайно сегодня ведется столь ожесточенная критика большинства, удостаиваемого самых нелестных эпитетов (красно-коричневое, агрессивно-послушное и т. п.).
2. Нет никакой объективной политической истины, которая может быть открыта меньшинством и в качестве объективной навязана большинству, выступающему в этих условиях носителем субъективного мнения. (Вспомним пример с Бруно и Коперником.) Как только в политике мы начинаем противопоставлять объективную истину субъективному мнению избирателей, мы сразу же ставим под сомнение демократический суверенитет народа – его право выбирать правителей.
Следовательно, в политике истина выступает не в качестве объективной, а в качестве конвенционалистской (принятой по соглашению). Принять эту теорию нелегко, как и принять непознаваемость истории. Но, не уплатив эту цену, мы не усвоим демократический менталитет, основанный, как мы видим, на агностицизме и скептицизме.
3. В основе демократии лежит терпимость, а скептики всегда терпимее фанатиков высшей истины. Но не всякая культура готова платить эту цену за политическую демократию. Требуется соответствующая подготовка за пределами узкополитической области. Такую подготовку и прошел Запад в ходе Реформации. Как известно, тогда существовала инстанция, присвоившая себе монополию на толкование Священного Писания и воли самого Господа Бога.
Папистская католическая традиция исходила из невозможности прямого диалога мирян с Богом, утверждая, что самостоятельно миряне не могут выработать «правильного» теистического мировоззрения и потому нуждаются в неустанной опеке церкви. «Любое внутреннее сопротивление церковной опеке тотчас парировалось тем, что лучшие и подлиннейшие побуждения индивида таинственны до неощутимости, что человек сам не ведает, чего он в действительности хочет, заблуждается в отношении своего призвания, блага, пользы, коренного интереса и т. д. Чего мирянин хочет нехотя, того церковь хочет для него сознательно, ибо мыслит и знает за него» [15].
Церковь потому имеет право вести паству, не испрашивая ее согласия, что лучше знает высшие интересы этой паствы, а это в свою очередь, связано с особой близостью церкви Божественной воле. На интерпретацию последней имеет право только церковь – всякий свободный индивидуальный дискурс о Боге и Божьей воле изначально признавался кощунственно-профаническим. Поэтому и спасение возможно только через церковь. Никакие личные подвиги смирения и святости не ведут человека к спасению, если они совершаются помимо церкви как направляющего и освящающего института. Все это означало особый тип неравенства людей, причем в вопросе, касающемся поистине самого главного: спасения души.
Мы многого не поймем в судьбах западной церкви и истории ее раскола на католическую и протестантскую, если не доищемся причин, почему эта монополия церковного клира на духовно-спасательные вопросы стала вызывать растущее раздражение, завершившееся взрывом Реформации. Дело в том, что церковный католический клир на Западе в отличие от православного клира в России, утверждал свою причастность Божественной благодати не столько молчаливыми подвигами аскетического смирения, сколько словоохотливой претенциозностью тех, кто ближе к Богу «по должности» и в этом качестве имеет право наставлять и поучать остальных. Католическая церковь дала десятки тысяч ученых педантов богословия, которые претендовали на знание высших истин и на этом основании создавали рациональную теорию спасения: кого, за что именно и какими средствами надлежит спасать.
За всем этим скрывались и весьма земные интересы клира – от соискания высоких ученых степеней до торговли индульгенциями. Словом, возникла ситуация, с тех пор не раз воспроизводимая в истории: католицизм выступал в роли «великого учения», профессиональные жрецы которого не только пользовались привилегиями монопольного знания, но и «земными», материальными привилегиями. Трудно сказать, что стало вызывать большее раздражение: высокомерие педантов, дерзающих заявлять вопреки максиме христианского смирения, что в сверхтаинственной практике спасения «цели ясны, пути определены», или их «служебные злоупотребления». Нам важно в первую очередь понять, что восстание Лютера против папизма вовсе не было «эмансипацией» в современном гедонистическом смысле: Лютер освобождал мирян от гнета церковного клира не для того, чтобы облегчить религиозную аскезу верующих, а для того, чтобы преодолеть профанирование душеспасительных практик, захватанных руками самоуверенных доктринеров папизма.
Вот главные принципы реформационного движения, сформулированные Лютером:
1. Принципиальная непознаваемость Божественной воли – кого именно и зачем Бог предопределил к спасению. В этом отношении нет ровно никакой разницы между неграмотными пастухами и угольщиками, с одной стороны, и целым сонмом докторов богословия – они равны в своем полном неведении промысла Божьего.
2. Принципиальное одиночество совести, бремя которой не на кого переложить. «В решающей для человека эпохи Реформации жизненной проблеме – вечном блаженстве – он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе. Никто не может ему помочь. Ни проповедник… ни таинства… ни церковь» [16].
Из этого вытекали самые неприятные последствия для профессиональных теоретиков спасения – бесчисленных докторов богословия: они попросту объявлялись ненужными. Если учесть, что речь шла о целом классе профессионалов, сделавших свою карьеру на великом учении спасения, то мы поймем, что в данном случае затрагивались как практические интересы и привилегии, так и сама цена с трудом добытого профессионального «знания» – оно недвусмысленно обесценивалось.
3. Принципиальная посюсторонность и связанная с ней этика ответственной повседневности. Молчание Бога, воля которого не может быть явлена в каких бы то ни было доктринальных откровениях, заставляло протестанта искать подтверждение своей избранности исключительно в успехе своих практических повседневных начинаний. Аскеза при этом не устранялась – она переносилась на мирскую жизнь и тем самым из периодической, как у католика, становилась перманентной. Вера протестанта запрещала монашеское избранничество с его особой «партийной» моралью. Свидетельство нравственно-религиозной избранности не выдается как партбилет или академический диплом – оно всегда ощущается как проблема, которую верующий решает постоянно и каждый раз заново. Тем самым утверждался принцип индивидуального, а не коллективно-институционального гарантированного спасения. Реабилитировался индивидуальный религиозный опыт, который не может подменить никакая «высшая» коллективная инстанция.
Эти подробности, касающиеся реформационных сдвигов в массовом сознании Запада, приводятся здесь для того, чтобы легче было понять, каким образом западный человек пришел к определенному мужеству незнания заранее заданных путей спасения, как он научился жить без высших гарантий.
Если мы протестантский принцип незнания Божественной воли перенесем на исторический процесс, то получим концепцию открытой, негарантированной истории, перед которой все политические партии равны в своем неведении ее высшего смысла и финала. Если никакое «великое учение» не дает нам знание путей и развязки истории, то все политические партии равны, и судить о них надо по их эмпирическому, повседневному поведению, а не по какой-то «исторической миссии», которую никто не вправе себе присваивать. Если история, словно протестантский Бог, молчит, то слово предоставляется избирателю – ему решать, какой партии на этот раз надлежит стать правящей. Именно полная непроницаемость истории, равно неподвластной и сознанию интеллектуального истеблишмента – профессиональных теоретиков в области социальных наук, и сознанию самых низших социальных слоев, политически уравнивает всех избирателей и запрещает ценить голоса просвещенного меньшинства выше голосов «темного большинства»: ибо история так таинственна, а пути ее столь неисповедимы, что сплошь и рядом случается так, что здравый смысл необразованных посрамляет доктринальную ученость самонадеянных знатоков «общечеловеческого будущего».