Арон Гуревич связывал такое ощущение непосредственной связанности между владением и владельцем с более ранней, варварской эпохой [42]. Он напоминает, что, например, норманны (то же относится и к древним германцам), весьма дорожа драгоценными металлами и стремясь их приобретать любыми способами (прежде всего, как водится, грабежом), тем не менее не пускали их в товарный оборот, не использовали для покупки жизненно важных вещей, а прятали монеты в землю, в болото, топили в море. Такое использование монет может показаться загадочным, если не учитывать, что, согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех. Лишиться их означало потерять надежду на счастье и успех, а может быть, и вообще погибнуть. Поэтому спрятать золото в землю не означало заложить клад в современном смысле слова, то есть спрятать деньги с целью их сохранения и сбережения в превратностях быта и военной судьбы. Их прятали не для того, чтобы потом забрать. Клад, пока он лежал в земле или на дне болота, сохранял в себе удачу хозяина и был неотчуждаем. Он был собственностью хозяина, но не только в силу факта владения, не в силу права на владение (даже если оно имелось), не в силу вовлеченности его в экономические взаимодействия, но прежде всего по причине отождествления его с личностью хозяина, или, если использовать терминологию Мангейма, по причине наличия глубоких интимных внутренних связей между собственником и собственностью. Деньги — самая текучая и непостоянная из форм собственности — таким образом, лишались своей функции всеобщего посредника и «субстанциализировались», обретали личностную субстанцию.
То же относилось и к земле, даже в первую очередь к земле, но, конечно, в эпохи, следовавшие за варварской. Право собственности на землю существовало, существовал и коммерческий земельный оборот. Но в особых случаях определенные участки земли наделялись личностными характеристиками и изымались из коммерческого оборота. Существовал, как известно, обычай «вергельда», то есть платы за убийство или изувечение человека или другие тяжкие преступления. Вергельд платили как деньгами, так и имуществом. Но не всякое имущество могло идти в уплату вергельда. Так, если вергельд платился землей, то, согласно Гуревичу, у норвежцев принимался в уплату только «одаль» — наследственная земля, которая находилась во владении семьи в течение многих поколений и практически являлась неотчуждаемым имуществом. Просто приобретенную, «купленную» землю нельзя было отдать в счет вергельда. Точно так же землю, полученную в счет вергельда, родственники убитого не имели права продать. Это была правовая норма, основанная на глубоко символическом понимании функций определенных земельных наделов, неразрывно связанных с личностью их владельцев. Вергельд можно было платить не землей вообще, а только «личной» землей, в известном смысле оторвав ее от собственного тела, как его часть. Такие земли обретали личностную определенность, отождествлялись с семьей владельца или с его личностью.
Позже соответствующие символические отношения оказались перенесенными на феодальную, или, как говорили ранние консерваторы, «настоящую» собственность. Это была далеко не частная собственность в современном смысле. «Если римское право, — пишет А. Гуревич, — определяло частную собственность как право свободного владения и распоряжения имуществом, право неограниченного употребления его вплоть до злоупотребления (jus utendi et abutendi), то право феодальной собственности было в принципе иным» [43]. Во-первых, земля не являлась объектом свободного отчуждения. Владение землей наряду с правами, например правом получения дохода с земли (впрочем, неполного), налагало множество обязанностей, в частности по ее хозяйственному использованию. Во-вторых, владелец земли вообще считался не собственником (posessor ), а «держателем» (tenant ), поскольку земля вручалась ему господином на определенных условиях, выполнение которых было обязательным. В-третьих, земельное владение всегда было непосредственно связано с личностью владельца. «Если буржуазная собственность противостоит непосредственному производителю — фабричному рабочему или земельному арендатору — как безличное богатство, то феодальная земельная собственность всегда персонифицирована: она противостоит крестьянину в облике сеньора и неотделима от его власти, судебных полномочий и традиционных связей. Буржуазная собственность может быть совершенно анонимна, между тем как феодальная собственность всегда имеет свое имя и дает его господину; земля для него не только объект обладания, но и родина со своею историей, местными обычаями, верованиями, предрассудками» [44]. Одним из проявлений такого отождествления земли и ее собственников была традиция наделения дворянских фамилий в европейских странах теми же именами, что и принадлежащие им земли (деревня, местность, имение); хозяин назывался именем своей земли.
Консервативное понимание собственности, возродившееся в политических баталиях XIX — начала XX в., было попыткой артикуляции этого стихийного дотеоретического переживания единства личности и ее собственности. Мангейм в этой связи ссылается на известного консервативного писателя Армина Меллера, который считал имения продолжением человеческого тела и описывал феодализм как амальгаму человека и вещи. Меллер полагал, что в исчезновении этой связи виновато римское право и называл римское право «французской революцией римлян».
Таким образом, возникшая уже в Новое время дилемма «быть или иметь» в традиционном обществе и в традиционном сознании вовсе не выглядела дилеммой, не предполагала необходимости выбора: «быть» и «иметь» в значительной степени было одним и тем же. Бытие и имение, если и не совпадали, то находились в отношениях неразрывной взаимозависимости. Разрыв между бытием и имением обозначился по мере развития денежной экономики. Деньги, выступая в качестве универсального выражения любой ценности, тем самым релятивизировали все ценности. Единство бытия и имения обусловливали существование качественно различных жизненных стилей или способов жизни, а также и качественно различных личностей, что на протяжении всей истории являлось предпосылкой всех жестких систем социальной иерархии — от кастовой до сословной. В этом смысле использование денег варварами в качестве кладов, о чем упоминалось выше, было глубоко консервативным актом. Деньги использовались здесь вопреки свойственной им релятивизирующей функции как способ консервации, сохранения личностной уникальности их владельцев. Парадоксальным образом для этого они должны были быть изъяты из обращения, то есть лишены их экономической роли.
Позднейшая «абстрактная» собственность, которую консерваторы противопоставляют «настоящей» собственности, родилась именно из денег, ставших всеобщим посредником. Деньги разорвали естественные связи между вещами, так же, как и естественные, «настоящие» связи между вещами и личностями. «Владение» оторвалось от «бытия». Этот факт имел многообразные последствия, как социальные, так и этические. Разрушились казавшиеся прежде естественными социальные иерархии (хотя на их место пришли новые, они не выглядят уже естественными, коренящимися в самой природе вещей); возросла степень человеческой свободы (хотя это в значительной мере «негативная» свобода, понимаемая как свобода от вещей, от обязанностей и т. д.); изменилась природа морального долженствования. Отношения собственности утратили прежнюю конкретность и полноту эмоциональной связанности вещи и владельца и абстрагировались в форме юридических норм. Вещи обрели способность без труда менять владельцев, расставание вещи и владельца уже не означает ущерба для его, владельца, личности, если потеря возмещена деньгами. Это собственность, как она выглядит в либерализме и либеральной экономике.
Довольно неожиданным может показаться, что марксистское отношение к собственности в значительной мере воспроизводит консервативный подход. «Коммунистический манифест», например, весь целиком представляет собой критику абстрактного характера межчеловеческих отношений при капитализме. Эта абстрактность в марксистской мысли представляется через понятие отчуждения. Отчуждение рабочего от продукта его труда есть фактически отчуждение вещи от владельца. Средневековый ремесленник вкладывал в вещь самого себя, и произведенная им вещь была, по сути дела, воплощением его личностных качеств — по Гегелю, «проекцией его воли». В капиталистическом производстве эта зависимость исчезает. Виной тому, как представляется, не только собственность на средства производства: само массовое, фабричное производство, где с конвейера сходят одинаковые вещи, а работники взаимозаменяемы, также становится одним из источников этого отчуждения.