В глазах одних она выглядит историей «тысячелетнего рабства» и государственного произвола. В глазах других – историей подвигов и побед, в которых проявилась особая духовность народа и которые позволили создать могучую и влиятельную государственность.
Для одних это история европейской страны, сбившейся с первоначального пути. Для других – история азиатской деспотии, интегрировавшей в себя европейскую культуру и тем самым обрекшей себя на хроническое системное заболевание, которое как раз и проявляется как «проблема колеи», т. е. циклического чередования либеральных реформ и авторитарных контрреформ, «перестроек» и «застоев».
Одни считают, что сущность отечественной государственности на протяжении веков остается неизменной, меняются лишь ее формы. Другие полагают, что в эволюции форм проявляются трансформации самой сущности.
И все это – не просто разные интерпретации прошлого. Это разные типы исторического сознания, предполагающего соотнесенность образа прошлого с образами настоящего и будущего.
Дискуссия в очередной раз показала, что разнотипность исторического сознания на сегодня сохраняется. В том числе и потому, что оно предельно идеологизировано. Однако в ходе обсуждения были и попытки такого рода идеологизированность преодолеть, объясняя ее саму специфическими особенностями отечественной государственности и ее развития, на разных этапах востребующей разные типы идеологов и, соответственно, интерпретаторов прошлого. Думаю, что пафос объяснения продуктивнее и перспективнее оторванного от реальности пафоса долженствования. Но дискуссия выявила и то, что при этом возникает соблазн методологически репрессировать долженствование как таковое, о чем мне еще предстоит говорить. А главное, она показала, что и при установке на объяснение сама реальность, подлежащая объяснению, не очень-то ему поддается и не столько укладывается в те или иные объяснительные схемы, сколько вываливается из них.
Эта реальность отторгает теоретический язык, изобретенный западной гуманитарной наукой для описания европейской истории. Она отторгает и язык, созданный той же наукой для интерпретации истории Востока и фиксации ее отличий от европейской. Потому что в России было то, чего ни на Западе, ни на Востоке не было. Ни Запад, ни Восток не знали форсированной принудительной модернизации в духе и стиле Петра I, проложившей историческое русло для российского великодержавия, и даже не предполагали, что таковая возможна. Ни Запад, ни Восток не знали и модернизации типа сталинской, превратившей страну в одну из двух мировых ядерных сверхдержав. Нигде не было и прецедента распада такой сверхдержавы в мирное время. Но если для описания российской истории нет адекватного ей теоретического языка, то невозможна и рационализация исторического сознания: оно обречено быть на разный манер идеологизированным.
Проблема усугубляется еще и тем, что изобрести особый язык для описания реалий отдельно взятой страны невозможно в принципе. Потому что знание, претендующее на статус научного, имеет дело не с единичными объектами, а с классами явлений и процессов. Дискуссия показала, что проблема эта некоторыми участниками осознается. Предлагались и ее решения, причем не только с помощью уже существующих в мире подходов, но и посредством понятийных новаций. Я вижу в этом плодотворную тенденцию к преодолению идеологизированности нашего исторического сознания и его расколотого состояния. Но я вижу и то, что отмеченные выше и многие другие особенности отечественной истории объяснению так и не поддались. Более того, эти особенности развития не попадали даже в число фактов, интерпретируемых с помощью предлагаемых объяснительных схем. А если и попадали и даже оценивались как беспрецедентные (я имею в виду упомянутые выше форсированные модернизации), то вопрос о том, почему такой маршрут стал возможен именно и только в России, интереса все равно не вызывал.
Нам предстоит научиться описывать уникальный объект, каковым является российская государственность и ее история, не изолируя его от других, а как уникальный объект в ряду этих других. Как объект, чьи особые свойства свидетельствуют лишь о том, что в нем превышена некоторая мера того, что само по себе вовсе не уникально. Именно к такой постановке вопроса вплотную подводит, мне кажется, наша дискуссия, и я надеюсь, что внимательный читатель книги со мной согласится. Во всяком случае, вариант ответа, который я хочу предложить, явился непосредственным результатом размышлений над текстами ее участников: дискуссия заставила додумать многое из того, к чему раньше только подступался.
Рельефнее всего уникальность России проявилась в советскую эпоху, отмеченную наивысшим державным взлетом и последующим падением, сопровождавшимся территориальным распадом. И потому именно советский период может служить той точкой обзора, с которой лучше всего просматривается и многое из того, что было характерно для периодов предшествовавших. Речь, разумеется, идет не о властных институтах, лишь внешне сходных с самодержавно-монархическими, а тем более не о коммунистической идеологии, в отечественном прошлом аналогов не имевшей. Речь о том, какое историческое и культурное содержание было облачено в советские институциональные и идеологические формы.
Вспомним об «осажденной крепости» и других особенностях официальной политической лексики сталинской эпохи. Вспомним обо всех этих «штурмах», хозяйственных, культурных, бытовых и прочих «фронтах», не говоря уже о всепроникающей «борьбе». Вспомним об искусственно насаждавшемся образе врага и культе секретности. Вспомним, что даже достижения в труде поощрялись на военный манер – «медаль за бой, медаль за труд из одного металла льют». Вспомним, наконец, о «солдатах партии» и о том, что сама партия во всех редакциях своего устава именовала себя боевой организацией. Все это свидетельствует о том, что Советское государство было милитаристским и что именно в этом заключалась главная его особенность.
Но милитаризм, фиксируя уникальность советской государственной организации, позволяет и сравнивать ее с государственными образованиями иного типа. Потому что сам по себе милитаризм ничего необычного собой не представляет: в разное время он имел место в самых разных странах. Он становится уникальным лишь тогда, когда мера милитаризации позволяет говорить о появлении нового исторического качества, аналогов не имевшего. Это новое качество и было продемонстрировано миру «первой страной победившего социализма».
Раньше милитаризм понимался как сдвиг экономической жизни в сторону увеличения расходов на армию и производство вооружений при одновременном насаждении в массовом сознании образа внешнего врага и предощущения неизбежной войны с ним. Но в сталинском СССР было не только это. Там было еще и то, что можно назвать милитаризацией повседневного жизненного уклада, т. е. выстраивание мирной жизни по военному образцу, что и позволяет говорить об уникальности советского типа государственности. Интересно, что некоторые немецкие идеологи предлагали Гитлеру заимствовать русский опыт милитаризации и героизации труда («административно-командную систему», как стали говорить во времена перестройки), но он к их советам не прислушался.
Почему же в Советском Союзе стало возможным то, что до того считалось немыслимым? Это стало возможным потому, что большевики получили в наследство культуру народного (прежде всего – крестьянского) большинства, в которой ценности военной и мирной жизни не были расчленены. Речь, разумеется, идет не о том, что в глазах населения не было никакой разницы между крестьянином-хлебопашцем и воином. И, тем более, не о том, что мирный и ратный труд в его сознании как-то совмещались. Наоборот, когда русским крестьянам такое совмещение было навязано посредством организации военных поселений, их возмущению не было границ. И от рекрутчины они были отнюдь не в восторге. Речь идет о том, что по военной модели выстраивались отношения людей с государством и что политической альтернативы этой модели в народной культуре изначально не было, а ее формирование властями блокировалось.
Славянофилы в свое время правильно указали на негосударственный, неполитический характер этой культуры. Но они не заметили, что она была догосударственной и дополитической, так как именно в таком состоянии столетиями консервировалась властями. Не заметили они и того, что в вопросах, касающихся отношений населения с государством, в ней ценностно не отчленились друг от друга военная и мирная составляющие. Однако после советско-коммунистического эксперимента не замечать это – значит закрывать глаза на очевидное. И, соответственно, оставлять наше историческое сознание в том растрепанном состоянии, в котором оно сегодня находится.