Трудно также проследить в российской культурно-государственной традиции «чувство неполноценности» и связанное с ним стремление к поиску «правильного происхождения». Если таковое и было в определенной мере свойственно ублюдочному советскому режиму, пытавшемуся на определенном этапе «примазаться» к российской традиции и компенсировать свою собственную «безродность» (а точнее — не совсем приличное происхождение) кампанией против «безродных космополитов» (человеческой натуре вообще свойственно обвинять других в собственных грехах), настаивать на непременном приоритете во всех отраслях знания и т.д., то российская государственная мысль ни в чем подобном не нуждалась. Там трудно было бы представить государственную кампанию, скажем, против «норманистов». Крейсерам давали названия «Аскольд», «Рюрик», «Варяг», и никому как-то не было обидно, что были в русской истории эти самые варяги (во всяком случае, иная точка зрения была частным делом индивида, а не предметом государственной заботы). Российская государственность и без свойственной «советским» «собственной гордости» и мироустроительного мессианства, чувствовала себя вполне самодостаточной.
* * *
В критиках исчезнувшей империи никогда не было недостатка, причем одним из основных аргументов для доказательства её несостоятельности неизменно выступает сам факт её падения (обладала, значит, столь существенными недостатками, что они не оставляли ей шанса на выживание). Однако логика этого аргумента теряет всякий смысл при взгляде на общемировую историю, когда обнаруживается, что Российская империя рухнула, как-никак, последней. Этот бастион того, что именовалось в Европе «старым порядком» пал на 130 лет позже французского, и невозможно найти хоть один сопоставимый, который бы просуществовал дольше и мог бы служить примером более «состоятельной» государственности соответствующего образца. Российская империя представляла собой тип традиционной государственности в традиционном обществе, и если традиционные общества во всей Европе сменились «массовыми» к 20-м годам XX в., то традиционная государственность в большинстве из них пала ещё к середине XIX в. Поэтому вопрос надо ставить не о том, почему Российская империя рухнула, а — почему так долго могла продержаться? (Выше приведены были некоторые соображения на этот счет.)
Рассматривая государственность как образчик определенного внутреннего строя, уместно задаться вопросом, мог ли он вообще не пасть в условиях, когда под влиянием мутаций, распространившихся в конце XVIII столетия, началось крушение традиционного порядка в мире, каковой процесс завершился в начале XX в. с Первой мировой войной (речь идет о феномене смены существовавших тысячелетия монархических режимов демократическими и тоталитарными)? Вопрос открытый. Даже восточные традиционные режимы (в Турции и Китае), подверженные влиянию этих мутаций в несравненно более слабой степени, не продержались дольше. Однако очевидно, что, говоря о «несостоятельности» российской государственности, её как бы сравнивают с неким несуществующим образцом, с тем, чего не бывало, а значит (как позволительно в таком случае считать), и не могло быть. От неё как бы хотят (речь, понятно, не о тех, кто никакой российской государственности не хочет), чтобы она, оставаясь собой, была бы «лучше». Но она, как представляется, и так сделала все, что могла делать, не утрачивая своей природы.
Исчезновение же с политической карты России как таковой, как нормального государства вообще (независимо от его внутреннего строя) было делом совпадения достаточно случайных обстоятельств с очень неслучайными устремлениями определенных сил. Но это уже другой вопрос. Конечно, ни Англия, ни Франция, ни Германия, ни Турция не перестали существовать как государства после падения в них традиционных режимов, но и ни в одной из этих стран внутри почему-то не нашлось сил (вопрос опять же — насколько «внутренних») откровенно выступавших и деятельно работавших на поражение своей страны во время войны. Так «повезло» только России, и результат победы столь специфических сил не мог быть иным, кроме возникновения на месте одной из нормальных европейских империй квазигосударства в виде заготовки «земшарной республики».
Смесь знаний, вынесенных из советской школы, с «демократическими» представлениями с одной стороны и наивным мифологизаторством славянофилов XIX в. с другой, привели к тому, что в качестве недостатков исторической России иной раз курьезным образом называются как раз те факторы, которые как раз и обеспечили её величие и значимость в мировой культуре. Стали говорить о том, что Россия пала едва ли не потому, что стала империей, «слишком расширилась», европеизировалась, полезла в европейские дела вместо того, чтобы, «сосредоточившись» в себе, пестовать некоторую «русскость». Характерно, что эти представления особенно развились после 1991 г., когда «российская» государственность оказалась отброшена в границы Московской Руси и представляют (часто неосознанные) попытки задним числом оправдать эту ситуацию и «обосновать», что это не так уж и плохо, что так оно и надо: Россия-де, «избавившись от имперского бремени», снова имеет шанс стать собственно Россией и т.п. Соответственно, допетровская Россия, находившаяся на обочине европейской политики и сосредоточенная «на себе», представляется тем идеалом, к которому стоит вернуться.
Такой подход, если и может рассматриваться как проект, обращенный в будущее (идея создания чего-то типа индейской резервации в качестве заповедника «русской духовности» может восприниматься положительно по самым различным соображениям, как и неприязнь к реально-исторической России можно испытывать по разным причинам), то в отношении прошлого вполне иррационален, т.к. реально-историческая Россия могла быть только тем, чем она и была — Российской империей, в ином случае она бы не существовала вовсе в виде сколько-то влиятельного государства. С какой-то точки зрения в этом ничего плохого и не было бы. В ином же случае концы с концами не сойдутся, потому как в свете реального хода событий одно без другого возможным не было.
Собственно, уже Московская Русь не была чисто русским государством, более того — если куда и расширялась — так именно на Юг и Восток (на Запад, куда больше всего хотелось — не получалось), населенные культурно и этнически чуждым населением, в присоединении которого обычно обвиняется империя Петербургского периода. Тогда как приобретенные последней в XVIII в. территории — это как раз исконные русские земли Киевской Руси. Присоединить их, т.е. выполнить задачу «собрать русских» было немыслимо без участия в европейской политике, поскольку эти земли предстояло отобрать у европейских стран. Наконец, крайне наивно полагать, что какое бы то ни было государство вообще, тем более являющееся частью Европы (а Киевская Русь тем более была целиком и полностью европейским и никаким иным государством — тогда и азиатской примеси практически не было) и в течение столетий сталкивавшаяся в конфликтах с европейскими державами, могло отсидеться в стороне от европейской политики. За редким исключением островных государств (Япония) мировая история вообще не знает примеров успешной самоизоляции. Этого вообще невозможно избежать, не говоря уже о том, что тот, кто не желает становиться субъектом международной политики, неминуемо обречен стать её объектом. Тем более это было невыгодно России, которая в XVII в. находилась в обделенном состоянии и перед ней стояла задача не удержать захваченное, а вернуть утраченное, что предполагало активную позицию и требовало самого активного участия в политике. Да она и пыталась это делать, только сил не хватало. Так что принципиальной разницы тут нет, дело только в результатах: в Московский период такое участие было безуспешным, а в Петербургский — принесло России огромные территории.
Так называемое «европеизирование» являлось по большому счету только возвращением в Европу, откуда Русь была исторгнута татарским нашествием. Киевская Русь — одна из великих европейских держав средневековья, временно превратилась в Московский период в полуазиатскую окраину Европы, и это-то противоестественное положение и было исправлено в Петербургский период. Что же касается появившихся военно-экономических возможностей, то тут едва ли нужны «оправдания». Можно по-разному понимать «прогресс» (можно и вообще отрицать его общеисторическое содержание), но технологическая его составляющая очевидна и не нуждается в комментариях. Заимствование европейского платья на этом фоне — не бездумное и самоцельное «обезьянничанье», а лишь технически-необходимый элемент использования адекватных принципов военного дела и экономико-технологического развития. В условиях, когда враждебный мир обретает более эффективные средства борьбы, грозящие данной цивилизации гибелью или подчинением, для неё, не желающей поступиться основными принципами своего внутреннего строя, может существовать лишь одно решение: измениться внешне, чтобы не измениться внутренне. Так поступила Россия в начале XVIII в., так поступила Япония в середине XIX в. Именно этот эффект — сочетания европейской «внешности», т.е. культурно-военно-технических атрибутов с собственной более эффективной внутренней организацией и позволил им примерно через сто лет: России к началу XIX, а Японии к середине XX в. стать ведущими державами в своих регионах. Страны, не сделавшие это, будь это самые великие империи Востока — превратились в XIX в. в полуколонии европейских держав (а более мелкие государства — в колонии). Россия и Япония не только избегли этой участи, но в начале XX в. были среди тех, кто вершил судьбы мира.