Как и Гоббс, Кант понимает, что наши страхи и желания вынуждают нас действовать иррационально. Но затем он задается вопросом: разве нет законов, предписывающих, как мы «должны действовать»? [36]. Чтобы доказать, что такие законы существуют, он пускается в беспристрастные и свободные рассуждения.
Кант говорит, что, когда мы поступаем так, как безоговорочно желаем, чтобы поступали другие, – это и есть «универсальный закон», который не имеет права отрицать ни одна власть [37]. Чтобы пояснить свою мысль, он дает примеры поведения, которое, хотя и может быть оправданно, не может считаться непротиворечивым, а следовательно, универсальным.
Представим человека, чья жизнь полна страданий, от которых он приходит в отчаяние. Поэтому, понимая, что будущее, по всей вероятности, сулит ему больше несчастий, чем счастья, он решает из любви к себе покончить жизнь самоубийством. Находя оправдание такому поступку, Кант отмечает, что суицид не может считаться универсальным законом, потому что генеральной целью жизни не может быть самоуничтожение.
Представим себе другого человека, которому нужно занять деньги, чтобы выжить, но он знает, что никогда не сможет вернуть долг. В отчаянии он все равно занимает деньги. Но если так будет поступать каждый, замечает Кант, то в результате больше никто не будет давать в долг. Таким образом, это не может считаться универсальным законом.
И наконец, представим себе человека в благоприятных обстоятельствах, который просто хочет, чтобы его оставили в одиночестве, и таким образом он не будет причинять вред или помогать тем, кто в этом крайне нуждается. Но даже он, поясняет Кант, не может безоговорочно желать, чтобы все всегда поступали так же, поскольку в его жизни могут возникнуть моменты, когда ему потребуется добрая воля других.
Кант, подобно Гоббсу, не утверждает, что аморальность иррациональна; противоречия возникают, только когда мы пытаемся представить нравственное или безнравственное поведение универсальным [38]. Он показывает, что единственное поведение, которого мы можем безоговорочно желать для всех, основывается на доброй воле. Добрая воля обладает имманентной ценностью, даже если она не ведет к положительным результатам; таким образом, ее ценность не зависит от жизненного опыта. Проявлять добрую волю – значит видеть каждого человека как «цель саму по себе», а не только как «средство» [39]. Кант говорит, что люди, которые относятся друг к другу как к цели, а не как к средству, – это свободные люди. Свободный человек действует согласно своим принципам, а не под влиянием страхов и желаний, поскольку эти страхи и желания – внешние силы, ограничивающие нашу свободу.
А что, если добрая воля приводит к катастрофическим результатам? Может, некоторые умиротворители действовали, хотя бы частично, из соображений доброй воли? И каждый ли человек, включая Гитлера, является «целью сам по себе» и требует доброжелательного отношения? Разумеется, нет. Кант не отрицает существование зла; напротив, он подчеркивает это именно потому, что мир политики настолько грязен, что нравственная философия не может зависеть от происходящего в нем, иначе у людей не было бы идеалов. А без идеалов не было бы основы для прав человека, прописанных, например, в Декларации независимости: прав, которые не оспариваются, поскольку мы, подобно отцам-основателям, безоговорочно желаем, чтобы они были универсальными.
Хотя системы с различными нравственными ценностями могут сосуществовать, Кант показывает, что есть и универсальные принципы, за которые стоит сражаться, – это нам слишком хорошо известно из истории холокоста.
Однако, в отличие от Гоббса, Макиавелли, Фукидида и Сунь-цзы, у Канта можно найти мало практических советов по поведению в мире, в котором правят страсти, иррациональность и периодическое зло, в мире, где государства с различным историческим опытом, такие как США и Китай, ведут разумные дискуссии о том, как поднять благосостояние своих граждан. Таким образом, государственный деятель должен использовать мудрость других философов, чтобы достичь цели, очерченной Кантом.
Кант символизирует скорее нравственность намерений, нежели последствий, нравственность абстрактной справедливости, нежели реального результата. Его занимает польза или вред правила, в то время как политика рассматривает пользу или вред конкретного действия в конкретных обстоятельствах, поскольку одно и то же правило может дать позитивные результаты в одной ситуации и негативные – в другой. Тема Канта – чистая нравственность, в то время как политика имеет дело с оправданиями. Если действие оправдано приемлемыми результатами, то не имеет значения, какие порой неприглядные мотивы стояли за ним, и некоторая степень нравственности все равно неотъемлемо присутствует в процессе принятия решений. Как говорит Макиавелли, в несовершенном мире человек склонен творить добро, – и тот, кто несет ответственность за благополучие огромного множества других, должен уметь время от времени совершать зло и наслаждаться этим. Франклин Рузвельт мог бы и не добиться того, чего добился в жизни, если бы не был прирожденным лжецом. Государственная мудрость требует нравственности последствий. Государственный деятель должен уметь думать о немыслимом. Если ему приходится действовать в ненормальной обстановке, такой как в Сербии при Слободане Милошевиче или в Ираке при Саддаме Хусейне, то «безумием будет придавать этому вид разумности» [40]. В 1998 г. Милошевич заметил посланнику Соединенных Штатов Ричарду Холбруку, что Америка, наверное, не совсем сошла с ума, чтобы бомбить Сербию. Холбрук ответил: возможно, совсем. Одобрение Холбруком рассчитанного безумия говорит о нравственности последствий. Вполне в духе нравственности Черчилля, позволяющей извлечь максимум пользы из безнадежного дела.
Разумеется, если государственные деятели придерживаются только нравственности последствий, они захлебнутся в цинизме и лжи. По крайней мере, им нужно держать в уме, как, по словам Канта, они «должны действовать», поскольку в мире, полностью лишенном нравственности намерений, мало кто стал бы говорить правду или исполнять обещания [41]. Но тот факт, что нравственность последствий таит в себе определенную опасность, не означает, что она не должна господствовать в государственных делах. «Единственный критерий преимущества, – говорит Цицерон, – моральное право» [42]. Но это справедливо лишь в целом. Хотя моральное преимущество Запада над Восточным блоком во время холодной войны сыграло решающую роль, ему, с учетом возможной советской агрессии, приходилось прибегать и к такой тактике, как шпионаж, угроза применения ядерного оружия и поддержка весьма неприятных режимов.
Если внешняя политика без нравственных целей будет циничной, то политика, которая стремится осуществлять, оправдывать и прославлять каждое свое действие нравственными императивами, рискует стать экстремистской, поскольку неподкупность зачастую идет рука об руку с фанатизмом. Та же проблема с верой. Макиавелли поясняет, что не религия плоха сама по себе, а то, что религия, чрезмерно вмешивающаяся в международные отношения, ведет к экстремизму. Отделение частной этики от политики, начатое Макиавелли и другими и завершенное Гоббсом, заложило основу дипломатии, свободной от сверхъестественного абсолютизма средневековой церкви. Нам нужно быть внимательными, чтобы не вернуться к такому абсолютизму, поскольку если существует такое понятие, как прогресс в политике, то он заключается в эволюции от религиозной добродетели к светскому эгоизму [43].
Глава 9
Мир Ахиллеса: солдаты античности, воины современности
Нет величия без спокойствия, пишет Сенека. Гладиаторов, добавляет он, «спасает мастерство, обезоруживает гнев» [1].
Государственным деятелям будущего в большей степени, чем в какую-то иную эпоху, придется научиться контролировать свои эмоции, поскольку причин для гнева будет предостаточно. Группы, отказывающиеся играть по нашим правилам, будут постоянно творить беззакония. Неадекватная реакция будет обходиться дорогой ценой, поскольку технологии сделали Америку ближе к Ближнему Востоку, чем к Европе. Каждый дипломатический шаг окажется одновременно и военным, поскольку искусственное разделение между гражданскими и военными командными структурами, характерное для современных демократий, продолжает размываться. Мы вернемся к единому руководству, характерному для Античности и раннего периода современного мира, – к тому, что Сократ и Макиавелли признавали истинной основой любой политической системы, какие бы ярлыки она на себя ни навешивала.
Разделение военного и гражданского руководства возникло только в XIX в. вместе с профессионализацией армий европейских стран. Отчасти потому, что холодная война оказалась столь продолжительной, сформировался военный истеблишмент – слишком обширный и хорошо информированный, чтобы по ее окончании отступить на задворки большой политики. Председатель Объединенного комитета начальников штабов теперь постоянный член президентского кабинета. Региональные командующие войсками на Ближнем Востоке, в Европе, на Тихом океане и в Америке – современный эквивалент римских проконсулов – с бюджетами, вдвое превышающими бюджеты эпохи холодной войны, притом что бюджеты Государственного департамента и других гражданских внешнеполитических ведомств сократились [2].