Горький посетил на главном острове все места, где работали заключенные, побывал всюду за исключением рабочих рот, то есть, как раз дна лагерной жизни. Был показан Горькому даже Секирный изолятор. Здесь была загнута туфта по всем правилам чекистского непревзойденного искусства. Подлинные заключенные Секирного изолятора были заранее переведены за шесть километров на Амбарную (скит на островах на Амбарном озере). Вместо них сидело шестеро переодетых чекистов. Горький застал их благодушно читающими газеты. Не тюрьма, а читальня, не застенок, а клуб.
На электростанции начальник её, инженер из заключенных, не убоясь чекистов, обратился к Горькому в присутствии их со слезами, умоляя о защите. И еще шесть заключенных, один за другим, находили случай проникать к Горькому, чтобы осветить перед ним с возможной полнотою, творящиеся в Соловках чекистские преступления. Так что туфта туфтой, но Горький всю правду видел и был осведомлен обо всем.
Туфта же, конечно, усердствовала во всю. Ровно в двенадцать часов был дан с электростанции гудок: впервые со дня основания лагеря. За гудком последовал двухчасовой отдых: это уже совсем неслыханно и из ряда вон выходило. Несколько дней прожил Горький на Соловках в удобном хуторе Горки, и во все эти несколько дней мы имели двухчасовой обеденный отдых.
Ага — думаем, вот оно что. Новым ветром повеяло. Вот оно уже сказывается человеколюбивое влияние проницательного босяка, которого туфтою не проведешь, потому что он сам все испытал на своей собственной шкуре… Новых порядков надо ждать… Новые дни идут…
И они пришли, эти новые дни. Две недели спустя, мы прочли в «Известиях» хвалебную статью Максима Горького о политике ГПУ, с защитою смертной казни. Он объявлял естественным и законным «уничтожение классовых врагов»: меч пролетариата, то есть ГПУ, должен, дескать, прокладывать дорогу будущему.
А мы, как были, так и остались «удобрением для коммунистических посевов». И больше никаких льготных гудков, никаких двухчасовых отдыхов. Получили еще урок, еще одно подтверждение нашей обреченности.
И опять потянулись унылые дни без просвета, без надежды на избавление, без надежды когда-нибудь увидеть близких.
Только в снах я вижу милые глаза
Милых рук ищу прикосновенья…
Нет в тоске минутного забвенья
И мгновенья стали как года.
Нет надежды, тяжко от тоски.
Пред очами глушь, болота и леса
И труду и горю нет конца.
Соловки, кровавый остров Соловки!
Отскрипят тоскливо крики чаек
В Кремль опять вселится воронье.
В дни тоски лишь редкое письмо.
Тундру снегом ветер заметает.
Без конца, без края ночь немая.
Неизбывный тяжкий гнет тоски…
Соловки, кровавый остров Соловки!..
Неужели есть и жизнь иная?
Только в снах я вижу милые глаза.
Милых рук ищу прикосновенья.
Тяжко горе, нет ему забвенья.
Вспомни, вспомни в этот час меня.
[12]
— Вам посылка, — сказал мне как-то компаньон по бараку, бывший секирянин полковник Гзель.
Я пошел к начальнику командировки стрелку-украинцу… Этот мордатый парняга чрезвычайно любил воинское чинопочитание. Я об этом узнал горьким опытом. Я имел неосторожность однажды придти и попроситься в кремлевскую библиотеку. Он меня обругал и почти выгнал.
— А вы бы подошли по-военному. Так мол и так, гражданин стрелок, — посоветовал мне один из старых рабочих кирпичного завода.
Я постучал в дверь. Минута молчания. Потом сердитый и презрительный окрик:
— Ну?
Я вошел и вытянулся по военному.
— В чем дело? — сказал стрелок, лежа в кровати.
Я попросился за посылкой, имея тайную надежду получить пропуск для следования без конвоя.
Стрелок нехотя встал, спросил фамилию, написал пропуск и молча вручил мне его.
Из Кремля я возвращался радостный: получил весточку от близких. У сельхоза неожиданно встречаю по-прежнему энергичного и размашистого Петрашко.
— Я, брат, выкарабкался, — весело сказал он, пожимая мне руку. — Теперь туфту заряжаем на сортоиспытательной станции.
Он посмотрел на мое бледное, осунувшееся лицо.
— Пора бы и вам выползать.
Мы шли мимо Святого озера в лесу. Рядом была закрытая полянка.
— Свернем сюда, — сказал Петрашко. — Я вам кое-что сообщу.
* * *
… Я возвращался на кирпичный завод совершенно ошеломленный новостью, боялся верить в близкое избавление. Лежа на топчане в недолгие часы отдыха, я старался осмыслить это новое. А что, если не удастся, если организация провалится? В моем воображении всплывало смеющееся лицо Петрашко, его презрительный тон:
— Этот курятник занять нам ничего не будет стоить. И среди стрелков есть наши.
Даже среди стрелков! Организация существует почти год. Почти год люди готовятся к решительному бою — к захвату острова!
В моем воображении встает эта картина. Падают чекистские оковы. Освобожденные Соловки котлом кипят. Мы захватываем суда и движемся на Кемь. Захватываем Кемский пересыльный пункт, завладеваем оружием и боевыми припасами и, под охраной своего отряда, отступаем в Финляндию.
Я вновь стал чувствовать бег тяжелых дней. И чем тяжелее было мне, тем ярче горела надежда на избавление. Теперь, при виде чекиста, я ощущал не тоску, не тяжесть на душе. Для меня он, этот нынешний хозяин моей жизни, могущий убить меня, стереть в порошок, — стал жалкой игрушкой грозно наплывающей, взволнованной стихии. Встанет сердитый вал и швырнет его как щепку в бездну небытия.
Через два месяца меня вызвали в УРЧ. Мрачный Малянтович взял мою учетную карточку, какие-то бумаги, задал мне несколько вопросов и, наконец, сказал:
— Завтра отправляйтесь без конвоя в пушхоз, в распоряжение Туомайнена.
Я вылетел пулей из прокуренного УРЧ'а и встретился с Петрашко.
— Куда?
— На кирпичный. Завтра перехожу в пушхоз.
Петрашко улыбнулся.
— Даже и из пушхоза никогда не закрыта дорога и на Секирную и на кирпичный и в шестнадцатую упокойную роту.
Мы посмотрели друг другу в глаза и обменялись крепким рукопожатием.
Петрашко вполголоса бросил:
— Скоро!
Я расстался с ним взволнованный и радостный.
В непосредственной близости к каменной ламбе объединяющей Главный Соловецкий остров с островом Муксоломским, находится неширокий пролив, ведущий в большое внутреннее море, врезавшееся в Соловецкий материк. Это внутреннее море — Глубокая губа усеяна множеством покрытых лесом островов и островков.
Глубокая губа, вдаваясь в материк, только на два километра не доходила до кирпичного завода. Здесь отделенная проливом метров в сорок шириной, раскинулась ближняя группа островов, прилегающих близко один к другому. Первые три — совсем маленькие каменные конусы, выдавшиеся из воды, поросли елями и мхом. Зато последующие восемь островов имели пространство от одного до девяти гектаров. На трех большкх островах: Лисьем, Песцовом и Кроличьем расположена Соловецкая зооферма (пушхоз).
На зооферму можно было попасть или переправившись на лодке через пролив, или же с противоположного ему берега Глубокой губы от Варваринской часовни — также на лодке.
Белые ночи пошли на ущерб. Их бледный, словно подводный свет, заменили глухия сумерки надвигающейся осени. По берегам моря и на полянах колыхались пестрые травы, взлелеянные непрерывным полярным днем. Мы впятером плывем на лодке по неспокойным водам Глубокой губы. Я и молодой латыш-комсомолец Пильбаум едем в питомник пушных зверей в качестве пассажиров, трое рыбаков везут нас и очередной улов рыбы.
Нам предстояло проплыть два с половиной километра. Лодку изрядно покачивало. Я с удовольствием смотрел на пенящиеся волны и на живописные острова, встречавшиеся нам на пути. Все они поросли лесом и яркая зелень трав опоясывала их как бордюром. Впереди лодки в разных местах залива неожиданно появлялись массивные морские зайцы и изогнувшись над поверхностью воды дугой, с шумом ныряли в глубину. Они, очевидно, охотились на мелкую рыбу.
— Хорошие тут места, — сказал Пильбаум. — Я почти по всему острову бывал, но красивее этих мест не нашел.
— Давно вы в питомнике, — спросил я.
— Да я там, собстенно, с зимы, только сперва работал не в питомнике, а был счетоводом у производителя строительных работ. Понравилось мнезвероводное дело, меня и перевели в питомник. Там житье совсем не такое, как в Кремле или даже в сельхозе.
— Я зимой возил туда кирпичи, — сказал я.
— Вы были «вридло»? Я не испытал этого удовольствия, хотя уже вторую трехлетку начал отбывать. Второй срок успел получить.