Советская интеллигентская масса была лишена понятий о личном и корпоративном достоинстве по условиям своего формирования и отсутствия связи с прежним истэблишментом (где такие понятия естественным образом проистекали от былой принадлежности к высшему сословию). Новых же понятий такого рода она приобрести не могла, поскольку в советском обществе интеллектуальный слой не только не имел привилегированного статуса, но, напротив, трактовался как неполноценная в социальном плане, временная и ненадежная «прослойка» — объект идейного воспитания со стороны рабочих и крестьян.
Идейным воспитанием своей интеллигенции коммунистический режим, надо сказать, озаботился в полной мере, в результате чего образованные по-советски люди оказались даже в большем отдалении от традиционных ценностей и понятий, чем простой народ, ибо заглотили значительно большую порцию отравы. Поэтому невозможно было ожидать от советской интеллигенции адекватного представления об исторической России. Как затаптывалась и выкорчевывалась в 20–30-е годы (а позже — извращалась) память о ней, хорошо известно. Ненависть к старой культуре, стремление «сбросить её с корабля современности» принимало самые гротескные формы и было подкреплено авторитетом самых популярных поэтов. Тот же Маяковский людей, которые пытались сохранить хоть какую-то память о дореволюционной жизни — «то царев горшок берегут, то обломанный шкаф с инкрустациями», — именовал «слизью» и утешал «братишек», удрученных существованием такой «слизи»: «Вы — владыки их душ и тела, с вашей воли встречают восход. Это — очень плевое дело… эту мелочь списать в расход». Собственно, «в расход» и списывали: в 1929 г. мишенью очередной кампании против «вредителей» стали именно академические историки, часть которых была расстреляна, а часть сослана.
Понятие отечества (которого при капитализме пролетариат, как известно, не имеет) было перенесено на социализм — «социалистическое отечество», то есть отечество, родина социализма, оно же — подлинное отечество «для трудящихся всех стран», имеющее развернуться в «Земшарную республику Советов». Когда обнаруживается, что стихи «Но мы ещё дойдем до Ганга, но мы ещё умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла родина моя!», — писал вовсе не какой-нибудь русский Киплинг, а человек, чьему перу принадлежат известные строки: «Я предлагаю Минина расплавить, Пожарского… Зачем им пьедестал?… Подумаешь, они спасли Россию. А может, лучше было не спасать?», становится совершенно ясно, что за «родина» имеется в виду. В такой системе ценностей национально-государственному патриотизму не оставалось места, и ещё на протяжении многих лет после окончания Гражданской войны он оставался бранным словом (до тех пор, пока не стало очевидным, что мировую революцию придется отложить). Когда же сам термин «патриотизм» пришлось срочно реабилитировать, ему был пришит постоянный эпитет «советский», предотвращавший ассоциации с патриотизмом «неправильным». Воспитанная партией интеллигенция, в свою очередь формирующая общественное сознание, так с этим до «перестройки» и дошла: советский патриотизм лучше русско-российского, а если патриотизм плох как таковой, то «реакционный» — заведомо хуже советского.
Глава III.
Невостребованное наследие
В сущности вся история Совдепии есть история отказа (с отливами и приливами) от наиболее одиозных положений породившей её идеологии: от попыток введения коммунизма по Манифесту (вплоть до поползновений к обобществлению жен) и немедленного мирового пожара — к «социализму в одной стране» и квазигосударственным институциям, затем, когда припекло, — к запрятыванию в карман Коминтерна и вытаскиванию «великих предков», ещё позже к экономическому стимулированию, наконец, правящему слою захотелось самим изобразить нормальных людей. Естественно, что всякий раз в выигрыше оказывались властные группировки, быстрее осознававшие необходимость приспособления к жизни.
Родовые черты советской системы — противоестественность, неэффективность и, соответственно, неконкурентоспособность не оставляли ей шанса на сколько-нибудь длительное (по историческим меркам) существование (благодаря некоторым благоприятным для себя ситуативным обстоятельствам она даже несколько превысила ожидаемый срок своего существования лет на 10–15). Это в созданной после кровавой революционной бани обстановке тотального контроля и террора с неограниченными возможностями безальтернативной промывки мозгов можно было некоторое время компенсировать неэффективность соцтруда его бесплатностью. Но, как был обречен (в силу смертности его носителя) сталинизм, так с концом сталинизма была обречена советская система в своем привычном виде. Дилемма-то всегда оставалась такой же, как в свое время с НЭПом: должен был кончиться либо он, либо советская власть. Но тогда, хотя допущенные капиталистические элементы были настоящие, власть ещё не имела возможности убедиться в маразматичности своей идеологии и кончился, естественно, НЭП (и задуманный лишь как временное отступление). Теперь же, когда она вполне в этом убедилась, в роли этих элементов (за отсутствием настоящих) выступила она сама, отчего он может длиться очень долго, впредь до полной ликвидации совкового наследия, пока не будут отброшены и остаточные глупости.
Во всех европейских странах и даже в некоторых осколках СССР процесс возвращения к формам нормальной жизни после ликвидации коммунистических режимов сопровождался восстановлением прямого преемства с прерванной коммунистическим господством прежней государственностью (даже в тех случаях, когда последняя была весьма эфемерной, как в Прибалтике, где существовала всего 20 лет). В России не только не произошло чего-то подобного, но и вопрос об этом даже не ставился (и не ставится до сих пор). Среди нескольких сот лиц, представлявших к 1991 г. политическую элиту, было достаточно таких, которые остались верны обанкротившейся идеологии, нашлось множество тех, кто радостно бросился отстраивать «новую Россию» как бы с чистого листа на базе современного зарубежного опыта, но не обнаружилось никого, кто бы вздумал обратиться к отечественному досоветскому наследию и попытаться соединить разорванную нить преемства от собственной докоммунистической государственности.
Причины, предопределившие невостребованность российской государственной традиции (которые будут рассмотрены ниже), можно, как представляется, свести к четырем основным факторам: территориальный распад, сохранение у власти прежней элиты, состояние общественного сознания и внешнеполитические условия. Однако о действии этих факторов возможно говорить только потому, что события 1991 г. не были тем, чем их обычно представляют как сторонники, так и противники «новой России».
Привычный разбор «недостатков» перехода к рыночной экономике, констатируя некоторые очевидные вещи (поспешная раздача наиболее прибыльных сырьевых объектов, ваучеризация, незащищенность малого бизнеса и т.д.) как бы исходит из того, что существовал некоторый сознательный план по возвращению страны на путь нормального развития с целью увеличения её благосостояния и обретения пристойного лица при сохранении государственного величия и роли в мире, но вот «неправильными» людьми были совершены «неправильные» действия, почему так все и получилось. Однако в стране не было людей, мыслящих подобным образом, и целей таких на самом деле никто и не ставил. Начавшиеся в конце 80-х процессы теоретически, конечно, могли иметь разные результаты: сохранение как советского идейного наследия, так и единства страны, ликвидация этого наследия при сохранении единства страны, такая же ликвидация, но ценой распада страны. Однако в реальности, учитывая то, с чем мы пришли к «перестройке», был возможен только тот, который и осуществился: и страну развалили, и от советского наследия не избавились.
Никакой революции (вернее, контрреволюции) ни в 1991, ни в 1993 году не произошло, и не похоже, чтобы кто-то был в ней заинтересован. Обе движущие силы событий — и «продвинутая» часть советской номенклатуры, желавшая отбросить некоторые обременительные для себя ограничения (волею которой разворачивались события изнутри), и лидеры «демократического движения» (обеспечивавшие наружное оформление этих событий) оставались вполне советскими, не заинтересованными и не помышлявшими о принципиальном разрыве с наследием советской власти. Первым оно служило как привычное управленческое подспорье и как средство завоевания если не популярности, то терпимости к своей власти со стороны большинства населения, сохранявшего приверженность к вбитым с детства представлениям. Вторые видели в этом наследии альтернативу «национально-патриотическим» и «реакционным» тенденциям, которые были им ненавистны гораздо более советско-коммунистических. Даже заимствование некоторых атрибутов досоветской государственности произошло достаточно случайно (в наиболее острый момент какой-то символ надо же было противопоставить прежнему как знак перемен) и их несколько стеснялись (ещё за год до принятия российского триколора он в этих кругах рассматривался как флаг «Памяти»; переименование Ленинграда — тоже инициатива вовсе не Собчака, которому «на волне» событий просто трудно было ей противиться). Более всего они опасались как раз стихийных антикоммунистических настроений и приложили огромные усилия, чтобы не дать им развиться. Позже они не стеснялись об этом вспоминать: «Вышел с авоськой на Тверскую и увидел медленно идущую по осевой к манежу длинную цепочку людей в Володей Боксером во главе. Первыми в цепочке шли крепкие ребята в камуфляже без знаков различия. Поздоровался с Володей и выяснилось, что это отряд защитников Белого Дома идет брать под охрану памятники вождям коммунизма в центре Москвы, «чтобы их не посносили, как Феликса, а то казаки уже Свердлова приговорили». (Свердловым, как известно, пришлось пожертвовать, но на том все и кончилось; в толпах народа тогда шныряли люди, уверявшие, что «уже принято решение» о Мавзолее и прочем и ничего делать не надо.) Так что победители ГКЧП менее всего желали разрыва с советской властью и ликвидации её наследия. События же, развивавшиеся под давлением этих сил, закономерно привели к тому, что вскоре исчезли и, так сказать, «материальные» основания для обращения к традиции исторической России, так как рассыпалась само некогда составлявшее её пространство.