Определенные таким образом, расширение Соединенных Штатов и успех их предприятий соседствовали с интересами человечества. Увеличив территориально вдвое размер новой страны посредством прозорливо организованной покупки Луизианы в 1803 году, Джефферсон, отойдя от дел, «откровенно признался» президенту Монро: «Я даже обращал свой взгляд на Кубу как на наиболее привлекательное дополнение, которое могло бы когда-нибудь сделано к нашей системе Штатов». А Джеймсу Мэдисону Джефферсон писал: «Нам тогда всего лишь стоило включить Север [Канаду] в нашу конфедерацию… и у нас была бы такая империя во имя свободы, каковую последняя никогда не видела со дня творения; и я убежден, что никакая конституция никогда прежде не была так замечательно составлена, как наша, для обширной империи и самоуправления». Империя, которую представляли себе Джефферсон и его коллеги, отличалась, по их мнению, от европейских империй – последние они мнили основанными на покорении и подавлении других народов. Империя, возникавшая перед мысленным взором Джефферсона, являлась, в сущности, североамериканской и представлялась как распространение свободы. (И фактически, что ни говори о противоречиях этого проекта или о личной жизни отцов-основателей, по мере того, как расширялись и преуспевали Соединенные Штаты, так происходило и с демократией, и стремление к ней распространялось и укоренялось по всему полушарию и по всему миру.)
Несмотря на подобные немалые амбиции, благоприятное географическое положение Америки и ее громадные ресурсы содействовали осознанию того, что внешняя политика является необязательной сферой деятельности. Чувствуя себя в безопасности за двумя великими океанами, Соединенные Штаты находились в таком положении, которое позволяло относиться к внешней политике скорее как к череде эпизодических вызовов, чем к долговременному предприятию. Дипломатия и применение силы, в рамках подобной концепции, представали особыми, отдельными этапами деятельности, и каждая определялась своими независимыми правилами. Доктрина всеобщего охвата образовывала пару с двойственным отношением к тем странам – неизбежно менее удачливым по сравнению с Соединенными Штатами, – которые вынуждены проводить внешнюю политику как нечто постоянное и основанное на следовании национальным интересам и на равновесии сил.
Даже после того как в девятнадцатом веке Соединенные Штаты приобрели статус великой державы, указанные традиции сохранялись. Трижды за многие поколения – в двух мировых войнах и в эпоху холодной войны – США предпринимали решающие действия, дабы укрепить мировой порядок, противодействуя враждебным и потенциально смертельным угрозам. Во всех случаях Америка сохраняла Вестфальскую систему и баланс сил, одновременно возлагая на самые институты этой системы вину за вспышки враждебных действий и провозглашая желание построить совершенно новый мир.
Большую часть этого периода подразумеваемой целью американской стратегии за пределами Западного полушария было стремление трансформировать мир в той манере, которая сделала бы ненужной стратегическую роль Америки.
С самого начала вмешательство Америки в европейское сознание ускорило пересмотр общепринятой разумности, житейской мудрости; бывшая колония открывала новые перспективы для личностей, обещающих коренным образом перестроить мировой порядок. Для первых поселенцев[98] Нового Света американский континент был границей, «фронтиром» западной цивилизации, чье единство получило трещину, новой сценой, на которой разыгрывается драма возможности установления морального порядка. Эти поселенцы оставили Европу не только потому, что больше не верили в ее центральное положение, но и потому, что считали, что Европа пала, не ответив своему призванию. Религиозные распри и кровавые войны привели Европу к Вестфальскому миру и к болезненному выводу, что ее идеал – континент, объединенный единственной божественной властью, – никогда не будет достигнут, Америка представлялась тем местом, где это можно сделать на отдаленных берегах. В то время как Европа примирилась с достижением безопасности через равновесие сил, американцы (как эти поселенцы начали думать о себе) поддержали мечту о единстве и управлении, делающих возможной поставленную цель. Ранние пуритане говорили о проявлении добродетели на новом континенте как о способе преобразовать земли, с которыми они распрощались. Как проповедовал в 1630 году на борту следующей к берегам Новой Англии «Арбеллы» Джон Уинтроп, пуританский законовед, который покинул Восточную Англию, дабы избежать религиозных притеснений, Господь уготовил Америку в качестве примера для «всех людей»:
«Мы обнаружим, что Господь Израиля – среди нас, когда десятерым из нас будет под силу противостоять тысяче врагов; когда Он заставит нас вознести благодарность и хвалу за то, что эти мужи скажут о процветающих колониях: «Пусть Господь сделает их похожими на Новую Англию». Ибо мы должны полагать, что мы будем как город на горе. Взоры всех людей обращены на нас».
Никто не сомневался, что неким образом в Америке будут раскрыты и реализованы лучшие качества человека и самое его предназначение.
Преисполненные намерения упрочить свою независимость, Соединенные Штаты определили себя как новый вид силы. Декларация независимости провозгласила новые принципы и заявила, что обращается ко «мнению человечества». Во вводном очерке в сборнике «Федералист», опубликованном в 1787 году, Александр Гамильтон характеризовал новую республику как «во многих отношениях самую интересную в мире империю»[99], успех или неудача которой должны продемонстрировать, жизнеспособно или нет самоуправление вообще. Гамильтон относился к этому заявлению не как к оригинальной интерпретации, а как к общеизвестному факту, к тому, что «часто отмечалось» – утверждение тем более примечательное, учитывая, что Соединенные Штаты того времени занимали всего лишь Восточное побережье, от Мэна до Джорджии.
Даже провозглашая подобные доктрины, отцы-основатели оставались искушенными людьми, понимавшими европейскую политику баланса сил и действовавшими в ее рамках на благо новой страны. В ходе Войны за независимость от Британии был подписан союз с Францией, впоследствии распавшийся, когда во Франции произошла революция и французские армии предприняли европейский поход, в котором Соединенные Штаты не имели непосредственной заинтересованности. Когда президент Вашингтон в своем «Прощальном послании» 1796 года – увидевшем свет в разгар революционных войн Франции – высказывал рекомендацию, что для Соединенных Штатов «верным политическим курсом будет воздержание от постоянных союзов с любой частью зарубежного мира», вместо чего следует «надежно полагаться на временные альянсы в случаях чрезвычайной необходимости», он оглашал не столько моральное заключение, сколько практичное и проницательное суждение о том, как использовать относительное преимущество Америки: Соединенные Штаты, молодое государство, безопасно отделенное океанами, не имело ни потребности, ни ресурсов, чтобы впутываться в континентальные споры о балансе сил. Оно вступает в союзы не для того, чтобы защитить концепцию международного порядка, но просто для того, чтобы те послужили строго определенным национальным интересам. До тех пор, пока сохранялся европейский баланс сил, Америке лучше всего служила стратегия сохранения свободы маневра и консолидации на родине – по существу, подобному курсу полтора столетия спустя следовали бывшие колониальные страны (например, Индия) после обретения независимости.
Данная стратегия оставалась преобладающей на протяжении века после недолгой и ставшей последней войны с Великобританией в 1812 году, что позволило Соединенным Штатам совершить то, чего ни одна другая страна не имела возможности добиться: они стали великой державой и нацией континентального масштаба посредством быстрого накопления «домашней» мощи, с внешней политикой, сфокусированной почти всецело на негативной цели – держаться как можно дальше от событий, происходящих в остальном мире.
Вскоре Соединенные Штаты вознамерились расширить эту максиму на обе Америки. Молчаливое примирение с Великобританией, главной военно-морской державой, позволило Соединенным Штатам провозгласить доктрину Монро, утверждавшую, что все Западное полушарие закрыто для иностранной колонизации; причем случилось это в 1823 году – за десятки лет до того, как страна обрела хоть в какой-то мере достаточную мощь, позволявшую силой навязать столь радикальное заявление. В самих США доктрина Монро рассматривалась как продолжение войны за независимость, оберегающая Западное полушарие от воздействия европейского баланса сил. Ни с одной из латиноамериканских стран не консультировались (и не в малой степени потому, что немногие из них существовали в то время). По мере того как «фронтир» нации понемногу двигался через континент, на экспансию Америки смотрели как на деятельность, схожую с действием закона природы. Когда Соединенные Штаты практиковали то, что повсюду определялось как империализм, американцы дали этому другое название: «исполнение нашего «божественного предопределения» – распространиться по континенту, предоставленному Провидением для свободного развития наших ежегодно умножающихся миллионов». Завладение обширными пространствами трактовалось как коммерческая сделка – при покупке Территории Луизиана у Франции и как неизбежное следствие этого самого «предначертания судьбы» – в случае с Мексикой. И только в самом конце девятнадцатого века, в ходе испано-американской войны 1898 года, Соединенные Штаты вступили в полномасштабные военные действия за пределами своей территории с другой мировой державой.