Конечно же, протянуть нить правопреемства непосредственно от исторической Россией эти люди не могли. Еще раз заметим, что государственное преемство вещь гораздо более принципиальная, чем форма конкретного режима. Понятно, что «царизма» «демократическая власть» могла стесняться, «империя» в обстановке территориального распада для неё и вовсе было словом страшным, но, казалось бы, в духе той риторики, что сопровождала события 1991 года, вполне можно было бы поставить вопрос о преемстве от керенской «демократической республики». Но, несмотря на идеально модный бренд — не стали вести и от неё. Потому что никакой особой февральской государственности (от которой можно бы вести преемство в отличие от «царизма») на самом деле не существовало. Это, в плане преемства та же самая государственность и если бы вздумалось выводить правопреемство непременно от послефевральского времени, то на практике это было бы практически то же самое, что выводить её от «царизма». Пришлось бы признать 99% его правовой базы (которая была отменена только большевиками), и провозглашенная на 2 мес. случайными людьми без всяких на то полномочий Российская республика утешением тут бы не стала. Потому что, веди преемство хоть от монархии, хоть от этой республики а это все равно было бы преемство от российской государственности, порвать с которой в свое время были не готовы, за исключением большевиков, даже самые радикальные революционеры, видевшие себя все-таки правителями России, а не разжигателями всемирного пожара. Но точно так же не готовы были восстановить это преемство наследники большевиков, каковыми были правители «новой России».
«Декоммунизация», о которой много говорили в то время, свелась к шутовскому «суду над КПСС», результатом которого вовсе не было осуждение партии, насильственно захватившей власть, установившей жесточайший тоталитарный режим и уничтоживший миллионы жителей. Напротив, существование КПСС как партии было признано вполне законным. Осужден был лишь факт «узурпации» её руководящими структурами функций государственных органов (положение вполне смехотворное, учитывая, что все эти органы и само советское государство были порождением этой самой партии). Несмотря на запрет организационных структур КПСС (в чем не было ни малейшего смысла, коль скоро им на смену к тому времени пришли структуры КПРФ), остались в силе все идеологические элементы, отрицающие дореволюционную российскую государственность.
Не был отменен на государственном уровне культ Ленина: его капище на Красной площади вплоть до конца 1993 г. охранялось почетным караулом (и впоследствии в Думе и мэром Москвы неоднократно ставился вопрос о восстановлении «поста №1»), во всех населенных пунктах сохранялись его изваяния, посвященные ему музеи и т.д. Вопрос о ликвидации Мавзолея не раз поднимался в течение последующих полутора столетий, однако всякий раз решался отрицательно. Причем одним из главных аргументов неизменно был тот, что это-де есть «покушение на нашу историю», что в мавзолее покоится «основоположник нашего государства». Солидаризируясь или соглашаясь с ним, власти всякий раз свидетельствовали, чьими наследниками являются. Но если такова была позиция самой власти, то ещё более укрепляло эту тенденцию постоянное давление, оказывавшееся на неё её оттесненным от власти единокровным братом в лице «красной оппозиции», претендовавшей при этом на роль оппозиции «патриотической».
В сущности ельцинские власти, оппонируемые КПРФ, оказались в нелепой и нелегкой для себя ситуации, сохранив в неприкосновенности советскую государственную традицию и ту идеологическую основу, которой подпитывались прокоммунистические настроения и без ликвидации которой был невозможен перелом в массовом сознании. Основа эта глубоко проникла в образ жизни населения и поддерживалась привычным с детства набором мыслительных стереотипов и зрительных образов, (тогда как, будучи однажды решительно выветрена из сознания населения, едва ли могла бы быть восстановлена в нём заново). Понятно, что заявления о борьбе с коммунизмом со стороны режима, празднующего годовщину «Октября» как государственный праздник, были крайне неубедительны, если не сказать смехотворны. Главное же — ему приходилось играть на «чужом поле», подлинными и законными хозяевами которого являлись коммунисты. Власти при этом выглядели такими же коммунистами, только стыдливыми и «антипатриотичными», а в этой роли они были лишены возможности идеологически эффективно им противостоять. В общественном сознании возвращение тех, кто называть себя коммунистами не стыдился, воспринималось психологически естественным, а «курс реформ» выглядел чем-то вроде НЭПа, который сегодня есть, а завтра — не обязательно. При сохранении в общественном сознании возможности возвращения коммунистов нельзя было ожидать от людей, чтобы они связывали свое будущее со свободной экономикой и не приходилось удивляться всеобщему стремлению предпринимателей не вкладывать полученные средства в экономику страны, а вывозить их за рубеж.
Впрочем, ельцинская власть и не пыталась противостоять коммунистам на идейной основе. Базовые стереотипы идейно-политического «происхождения» членов её правящего слоя были чрезвычайно сильны и значили для каждого из них очень много, поскольку люди понимали, что принадлежат к этому слою только потому, что когда-то в прошлом был установлен именно тот порядок, который вывел в люди каждого из них. Поэтому для ельцинского режима, несмотря на предпринимаемые время от времени неуклюжие словесные попытки откреститься от наследия предшественников, было характерно трепетное отношение к советским святыням и те же самые понятия относительно того, что есть история и культура. К тому же, чувствуя себя с середины 90-х весьма неуверенно, он стремился стабилизироваться, вбирая в себя ещё более красную, чем он оппозицию и по возможности полнее сливаясь с ней идеологически.
В этих условиях его лозунг «Больше стабильности!» неминуемо означал «Больше советскости!». Стабилизация была ему необходима для предотвращения любых действительных перемен, которые по большому счету могли быть направлены только в одну сторону — в сторону изживания коммунистической идеологии. Поэтому режим, с одной стороны, стремился законсервировать советскую государственно-политическую традицию, а с другой — создать впечатление, что эта традиция уже была ликвидирована в августе 1991 г., и, следовательно, никакой другой «контрреволюции» больше не требуется, и даже помышлять об этом не должно (тогда как для возвращения страны на путь её естественного развития совершенно была вполне ясна как раз необходимость осуществления подлинной контрреволюции, и прежде всего — установления однозначной оценки большевистского переворота как величайшей катастрофы в истории страны, а советского режима — как незаконного и преступного по своей сути на всех этапах его существования). Таким образом национал-большевизм в 90-х годах находил выражение в идеологии не только коммунистов, но и формально противостоящего им режима, который, с одной стороны, объективно оставался советским, а с другой — испытывал потребность опереться на российскую традицию. Власти явно проигрывали в этом своему сопернику — национал-большевистской оппозиции, но обе стороны в равной мере постулировали тезис о «единстве нашего исторического наследия», то есть о советском режиме, как законном наследнике и продолжателе исторической России (именно этот взгляд был в свое время зафиксирован в пресловутом «Договоре о гражданском согласии»).
В этом смысле чрезвычайно показательно, что памятники коммунистического правления рассматривались не как заурядное пропагандистское наследие прежнего режима, от которого было просто недосуг избавиться, а совершенно официально почитались как национальные реликвии, и что эти изваяния (которых особенно много появилось во второй половине 60-х годов — к круглым юбилеям Ленина и октябрьского переворота) имеют такой же статус («памятники культуры»), как кремлевские соборы или Пушкинский заповедник. К этой же категории относятся многие сотни «памятных мест», связанных с пребыванием (хотя бы и самым кратковременным) всевозможных «борцов с царизмом» и «участников установления советской власти» (и даже их родственников). Причем среди советских «реликвий», занесенных в охранные списки, попадаются совсем уж странные — даже не здания, а именно «места», например, такие «памятники»: «Место усадьбы, где жила и умерла Ульянова М.А.», «Место дачи Бонч-Бруевича В.Д., где в июне 1917 г. отдыхал Ленин В.И.», «Место дома, где в 1887 г. жила Крупская Н.К.», «Место дома, где в апреле 1919 г. жил Чапаев В.И.», «Место гибели пионера Павлика Морозова», «Стела — памятный знак о пребывании здесь на отдыхе 15–16 мая 1920 г. Ленина В.И.» и т.д. Еще больше, конечно, зданий, разумеется, и всех тех мест, где хоть раз ступала нога Ленина.