С этой, ультрасталинистской точки зрения, даже Берия — разгильдяй, который выпустил многих «болтунов». Даже Сталин, Маленков, Вышинский и Берия, проводившие реабилитацию 1939–1941 гг., были более прагматичны, чем их нынешние поклонники.
А как быть с невинными жертвами самого Берия? Невинными в том смысле, что за умеренную «фронду» им приписали вредительство и шпионаж. Или мы вслед за Прудниковой поверим, что при Берия уже не избивали заключенных, а как только узнавали о мерах физического воздействия на подследственных, тут же пересматривали дело?
Это можно проверить. В декабре 1938 г. был арестован видный журналист М. Кольцов. По версии бериевского кадра Кобулова, «Кольцов являлся негласным центром, вокруг которого объединялись люди, недовольные политикой партии вообще и политики партии в области литературы в частности»[506]. Дожил бы Кольцов до «оттепели», стал бы одним из ее осторожных флагманов наряду с Твардовским, Симоновым и Эренбургом. Впрочем, осенью 1938 г. агенты Кобулова не обнаружили пока ничего страшного для режима. Кольцов был напуган и угнетен обстановкой, которую обнаружил в Москве после возвращения из Испании. Высказывал скептические суждения в адрес политики партии, и (пожалуй, самое страшное) — «неоднократно присутствовал, когда его брат, художник Борис Ефимов, высказывал неприкрытые антисоветские настроения и взгляды»[507]. Характерно, что Ефимова арестовывать не стали. То есть Кольцова арестовали и затем расстреляли не за то, в чем он был действительно «виноват перед партией».
Материалы дела М. Кольцова опубликованы и позволяют поставить многие точки над i в бериевском мифе и в то же время лишний раз убедиться в шаткости юридического мифа «шестидесятников».
Публикаторы дела Кольцова утверждают: «В протоколах нет НИ ОДНОГО слова, которое могло бы дополнить творческую биографию выдающегося журналиста и писателя… Но Кольцов не просто пишет под диктовку малограмотного следователя. Он старается побольше оговорить знакомых ему людей и прежде всего самого себя»[508]. Да уж, «выдающийся писатель»… Просто подонок какой-то. Здесь догматичные антисталинисты подыгрывают сталинистам с их мифом о том, что в арестах невиновных людей 1937–1938 гг. виноваты оклеветавшие их заговорщики. Но стоит начать читать протоколы, и оба мифа рушатся.
Слов, характеризующих реальную жизнь писателя до ареста, в протоколах показаний Кольцова больше, чем «тенденции следствия». Кольцов, отдадим ему должное, не оговаривал людей совсем уж просто так. Эта «тактика поведения обвиняемого» в 1938–1939 гг. была бы абсурдной — ведь уже прошли судебные процессы, которые трудно превзойти по масштабам злодеяний, приписанных обвиняемым. Читая тексты признаний Кольцова, мы видим его первоначальную попытку ограничить квалификацию дела антисоветской пропагандой, «фрондирующей болтовней». Раз уж следователи знают об этих разговорах, важно, чтобы его за них и посадили. Во всяком случае, можно надеяться, что за это не расстреляют.
Показания этого этапа следствия — интереснейший материал для исследования литературной и журналистской среды 30-х гг. — с ее интригами, подсиживаниями, разговорами в курилках. Очень много интересного и не имеющего отношения к «тенденции следствия» (и вообще к делу) Кольцов сообщает о международном писательском левом сообществе. Нужно только выносить за скобки «тенденцию следствия», когда невинные в целом разговоры трактуются как «антипартийные и антисоветские»[509]. Кольцов утверждает, что в этих беседах писательской фронды участвовали И. Эренбург и Р. Кармен. Почему бы нет? Но они не будут арестованы. «Тенденция следствия» тянется в другую сторону. Кольцов контактировал с зарубежными журналистами. Важно представить эти разговоры как выдачу важной информации, шпионаж.
Кольцов — важная фигура, отвечающая за связи с влиятельной левой писательской средой Западной Европы, которая играла важную роль в политике Народного фронта и теперь недовольна ее пересмотром и террором в СССР. Кольцов дает следователю компромат и на эти круги. Одновременно Кольцов мог контактировать с троцкистами в Испании. И наконец, что особенно важно, он вел фрондирующие разговоры с наркомом иностранных дел М. Литвиновым, под которого как раз в это время активно «копают» в связи с пересмотром внешней политики СССР. В этом, вероятно, и состоял основной мотив ареста Кольцова — стартовая точка дела Литвинова. 31 мая 1939 г. Кольцов дает подробные показания о заговоре в НКИДе во главе с Литвиновым[510]. Процесс над франкофилом и евреем Литвиновым в случае необходимости может произвести хорошее впечатление на Германию, если в сложной дипломатической игре середины 1939 г. будет взят курс на сближение с немцами.
Почему Кольцов стал признаваться в шпионаже и топить не своих коллег-журналистов (о «фронде» которых у НКВД и так было много показаний), а так вовремя — именно Литвинова? Под давлением «изобличающих доказательств» следователя? В деле нет их признаков. В рассказах о неосторожных высказываниях Литвинова в принципе нет ничего невероятного. Но заметно, что откровенность Кольцова стимулируется физически. Проще говоря, весной 1939 г., в самый разгар «бериевской законности», Кольцова банально бьют.
Об этом подсудимый прямо и заявил суду на процессе над ним 1 февраля 1940 г.: «Все предъявленные ему обвинения им самим вымышлены в течении 5-месячных избиений и издевательств над ним… Отдельные страницы и отдельные моменты являются реальными»[511].
Официально развернута борьба с физическими методами воздействия на заключенных. Тут бы суду и разобраться, проверить, наказать виновных следователей. Но, оказывается, никакая законность судей не интересует. Посовещавшись, судьи в тот же день вынесли смертный приговор. Было много работы — своей очереди ждал Мейерхольд.
Его арест формально был связан с показаниями на него Кольцова, но не все, чьи имена выкрикнул избиваемый Кольцов, были потом арестованы (также и не все, на кого потом показал Мейерхольд). Дело было явно не в цепной реакции показаний. По внешнеполитическим причинам понадобился авторитетный представитель интеллигенции для раскручивания дела Кольцова и превращения его в дело Литвинова — Эренбурга. Кольцов уже в конце 1938 г. дал показания на Мейерхольда и Эренбурга, Сталин в январе 1939 г. даже сказал Фадееву, что «мы намерены» арестовать Мейерхольда[512]. Но Мейерхольд тогда арестован не был (а Эренбург и вообще не был). То есть вопрос еще решался. И не просто решался, а в какой-то момент был отложен — Мейерхольд «пошел на повышение» после опалы 1937–1938 гг. Он назначается главрежем театра им. Станиславского, вышли восторженные рецензии на его постановки «Маскарада» и парада физкультурников.
Но тут Мейерхольд, слишком серьезно воспринявший «оттепель» 1939 года, стал выступать так, как было рискованно и в 1954-м. По записи Ю. Елагина, выступая с докладом на всесоюзной конференции режиссеров 14 июня 1939 г., Мейерхольд, в присутствии сидевшего в том же президиуме Вышинского, говорил: «Меня упрекают в том, что я формалист… Вероятно, именно социалистический реализм является ортодоксальным антиформализмом. Но я бы хотел поставить этот вопрос не только теоретически, но и практически. Как вы называете то, что происходит в советском театре? Тут я должен сказать прямо: если то, что вы сделали с советским театром за последнее время, вы называете антиформализмом, если вы считаете то, что происходит на сценах лучших театров Москвы, достижением советского театра, то я предпочту быть, с вашей точки зрения, «формалистом»… Охотясь за формализмом, вы уничтожили искусство»[513]. Ну надо же, его вернули к работе, а он обернул покаяние в обвинение, раскритиковал соцреализм в его сталинской упаковке (ритуально, естественно, восславив Вождя). Нет, не наш человек… Если бы Мейерхольд был в этот момент нужен Сталину для чего-нибудь важного или не понадобилось бы найти заговор именно в этой сфере — Мейерхольд дожил бы по крайней мере до войны. Но на нем пересеклось несколько неблагоприятных факторов, одним из которых была его вера в «оттепель».
Ключевой фигурой писательского заговора по версии следствия был И. Эренбург — важная фигура в контактах с французской интеллигенцией (а значит — и политической элитой), знаковая фигура в деле идейной борьбы с фашизмом. Но, несмотря на то, что Мейерхольд дал нужные показания, Эренбурга пока не трогали. Его судьба зависела от международной обстановки.
Мейерхольда тоже пытали — «бериевская оттепель» на него тоже не распространялась. До нас дошло письмо Мейерхольда Молотову от 13 января 1940 г.: «Меня здесь били — больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам сверху с большой силой, по местам от колен до верхних частей ног. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били жгутами (я кричал и плакал от боли)»[514]. Такова была бериевская «законность», которая ничуть не смутила судей, приговоривших Мейерхольда к расстрелу на основе показаний, полученных таким путем.