На протяжении последующих 30 лет статья была основным источником информации о бунтах и рабочих протестах 1960–1964 гг. Ее часто цитировали. Предварительный и весьма неточный перечень событий, в конце концов, стал общепризнанным, вошел в западные обобщающие работы и учебники по советской истории. В ряде случаев на первоисточник А. Бойтера даже не ссылались, воспринимая его информацию как истину в последней инстанции. В концептуальном плане западная историческая литература, в которой, так или иначе, затрагивалась интересующая нас тема, отличалась весьма упрощенной интерпретацией событий в Новочеркасске, понимаемых почти исключительно как «борьба с коммунизмом», в лучшем случае, как начало (после долгого перерыва) борьбы рабочего класса за свои экономические права.[8] Волнения в Новочеркасске заняли особое место и в третьем томе «Архипелага ГУЛАГ». А. И. Солженицын не только описал эти события, назвав их (с известной долей преувеличения) поворотной точкой всей советской истории, началом борьбы народа против коммунистического ига, но и коснулся предшествовавших им беспорядков в Муроме и Александрове в 1961 г.
Открытие архивов и спецхранов, рассекречивание миллионов архивных дел, критический анализ собственного историографического опыта и исследований западных советологов и славистов позволили российским историкам существенно продвинуть вперед как фактографию советской истории, так и ее концептуальное осмысление. Но в изучении послевоенной истории СССР и российским, и западным историкам фактически пришлось начинать с нуля — не столько «переосмысливать» «либеральный коммунизм» и «добирать» информацию по отдельным малоизученным проблемам, сколько двигаться по архивной целине, рискуя к тому же натолкнуться на завалы «частичного рассекречивания» целых комплексов документов.
Парадоксальность ситуации, сложившейся в российской историографии «либерального коммунизма» после распада СССР и краха советской системы, заключалась в том, что даже серьезные авторы, писавшие о послевоенном периоде, нередко попадали в своеобразную методологическую ловушку. Воспринимая коммунистическое прошлое как «неполноценное настоящее» и часто опираясь на либеральную «западническую» модель желаемого типа развития, они склонны были рассматривать эпоху Хрущева и Брежнева в контексте некоей готовности (или неготовности) общества и власти к «реформам». Тупики, в которых каждый раз оказывались подобные «реформы», оценивались как исключительная вина коммунистических правителей, страдавших то ли доктринальной слепотой, то ли бюрократическим идиотизмом. В сущности, некоторые распространенные на рубеже 1980–1990-х гг. интерпретации «оттепели» и «застоя» страдали подменой прагматической динамики государственного управления ее искаженным идеологическим образом, упрощением реальных взаимоотношений народа и власти в авторитарных политических системах.
Ответом на подобные публицистические и журналистские упрощения стал уход серьезных историков в сферу «позитивного эмпиризма» в начале 1990-х гг.[9] Результатом накопления И осмысления совершенно нового фактического материала стало появление ряда профессиональных исследований по истории власти и общества в СССР. Как историки власти, так и социальные историки рассматривали в своих работах особенности «либерального коммунизма» как системы политики, идеологии и власти, механизмы принятия решений, способы «переработки» значимой социально-политической информации в структурах управления, динамику взаимодействия «управляющих» и «управляемых», изменения в массовой психологии и в сознании элит, историю «интеллигентского» инакомыслия.[10]
Одновременно обозначились контуры новых проблем, связанных с пониманием кризиса взаимоотношений народа и власти, порожденного стрессом ускоренной модернизации, последствиями Большого террора 30–40-х гг., Второй мировой войны и распадом сталинского «террористического социализма». Будучи эскизно очерчены в новейшей историографии, эти проблемы практически не подвергались серьезному анализу. В большинстве случаев поиск информации о событиях и процессах, специально загонявшихся коммунистическими правителями на периферию «видимой» истории, требовал очень кропотливых и длительных архивных поисков. Помимо этих очевидных профессиональных трудностей были еще и другие, не столь явные, но может быть, более существенные. В разгар политических бурь последних десятилетий исследователям было довольно трудно увлечься историей событий, весьма слабо «облагороженных» политическими требованиями и часто крайне сомнительных с Моральной точки зрения. Во многих случаях граница между «антисоциалистическим» и «антиобщественным» была настолько размыта, что массовые беспорядки как форма социального протеста просто выпадали из основного потока «переосмысления прошлого» и выглядели недостаточно респектабельно. Неудивительно, что российские исследователи и публикаторы документов с большим энтузиазмом посвящали свои работы организованным и политически очевидным формам сопротивления коммунистической власти — антисоветским мятежам периода Гражданской войны и перехода к новой экономической политике,[11] крестьянским волнениям периода коллективизации,[12] событиям, подобным мятежу на противолодочном корабле «Сторожевой» в 1975 г.[13] и т. п.
Известное исключение составляли волнения в Новочеркасске в 1962 г.[14] Серьезным вкладом стала публикация Р. Г. Пихои, Н. А. Кривовой, С. В. Попова и Н. Я. Емельяненко «Новочеркасская трагедия, 1962».[15] Авторы этой профессиональной работы резонно отвергли официальную версию событий тридцатилетней давности — «тенденциозную, но выгодную для КПСС».[16]«Отсюда, — справедливо писали Р. Г. Пихоя и его соавторы, — возникают поиски среди организаторов выступлений «уголовных элементов», противопоставляемых сознательным рабочим. Но в документах не отмечено ни одного случая грабежа, попыток захвата чужой собственности. Несмотря на отдельные эксцессы, участники выступлений не стремились к насилию. Власти смогли предъявить лишь два обвинения в попытках завладеть оружием».[17]
При оценке действий участников волнений публикаторы в какой-то мере воспользовались обычной для советской историографии логикой, оправдывавшей, например, ссылками на «отдельные эксцессы» насилия и преступления «революционных рабочих» в годы революции и Гражданской войны. Между тем, новочеркасские события, представлявшие собой «слоеный пирог» причин, мотивов, программ и моделей поведения, в принципе не имеют «векторной», однолинейной интерпретации: «хулиганствующие» и «криминальные элементы», обманом увлекшие за собой «несознательных» — в коммунистической версии событий, или мирная демонстрация возмущенных и не склонных к насилию рабочих — в либеральной.
Небольшая книга журналистки И. Мардарь «Хроника необъявленного убийства» (Новочеркасск, 1992), построенная в основном на материалах Главной военной прокуратуры СССР, а также воспоминаниях участников событий, выглядит менее, «идеологической» и более «объективистской». Написанная без соблюдения некоторых обязательных для профессиональных исторических работ требований (отсутствуют сноски на источники и т. п.) эта книга представляет собой одну из первых реконструкций события — день за днем, час за часом. Судя по всему, И. Мардарь, занимавшаяся журналистским расследованием на рубеже 1980–1990-х гг., не смогла использовать ряд важных, но недоступных в то время источников. Возможно, поэтому в работе появилось довольно много мелких фактических ошибок, исправление которых, в принципе, не может существенно изменить правдивости общей картины. «Объективистский» пафос книги И. Мардарь не помешал автору, как выразить сочувствие жертвам произвола, так и с пониманием отнестись к тем рядовым участникам событий, кто волею судьбы (солдатская служба, присяга и т. п.) стал исполнителем злой воли правителей.
Появившиеся на Западе в 1990-е гг. работы по истории рабочих волнений в Новочеркасске представляли собой главным образом научную систематизацию и концептуализацию известных фактов.[18] Лишь в 2001 г., вскоре после выхода в свет английского издания нашей книги, появилась первая серьезная научная монография о событиях в Новочеркасске — книга С. Бэрона «Кровавая суббота в СССР», основанная на ряде новых и малоизвестных источников, прежде всего, материалах расследования Главной военной прокуратуры СССР.[19]
Что касается конфликтной истории сталинских лагерей, то для большинства работ российских историков конца 1980–1990-х гг. были характерны предельное упрощение проблематики ГУЛАГа и увлеченные занятия реконструкцией фактов на основе рассекреченных в постсоветское время архивных документов.[20] В результате произошло профессиональное погружение в фактографию и проблематику ГУЛАГа, но был утрачен солженицынский «синкретизм», сфокусировавший в истории ГУЛАГа все проблемы социального и индивидуального бытия человека сталинского и отчасти послесталинского общества. Взаимосвязь «государство — общество — ГУЛАГ» выпала из сферы конкретного исторического анализа и превратилась в предмет общих спекулятивных рассуждений.