Вожак может быть иногда умным и образованным человеком, но вообще эти качества скорее даже вредят ему, нежели приносят пользу. Ум делает человека более снисходительным, открывая перед ним сложность вещей и давая ему самому возможность выяснять и понимать, а также значительно ослабляет напряженность и силу убеждений, необходимых для того, чтобы быть проповедником и апостолом. Великие вожаки всех времен, и особенно вожаки революций, отличались чрезвычайной ограниченностью, причем даже наиболее ограниченные из них пользовались преимущественно наибольшим влиянием.
Речи самого знаменитого из них, Робеспьера, зачастую поражают своей несообразностью. Читая эти речи, мы не в состоянии объяснить себе громадной роли могущественного диктатора.
«Общие места, многословие дидактического красноречия и латинская культура, поставленная к услугам скорее души ребенка, нежели пошляка, граничащая как в обороне, так и в нападении с манерой школьников, кричащих: „Поди-ка сюда!“ Никакой идеи, никакой остроумной мысли или выходки, но постоянная скука среди бури. И кончая это чтение, невольно хочется воскликнуть: „уф!“ — как это делал вежливый Камилл Демулен».
Страшно даже подумать иной раз о той силе, которую дает человеку с чрезвычайной узостью ума, но обладающему обаянием, какое-нибудь очень твердое убеждение. Но для того, чтобы игнорировать всякие препятствия и уметь хотеть, надо именно соединять в себе все эти условия. Толпа инстинктивно распознает в таких энергичных убежденных людях своих повелителей, в которых она постоянно нуждается.
В парламентском собрании успех какой-нибудь речи почти исключительно зависит от степени обаяния оратора, а не от приводимых им доводов. И это подтверждается тем, что если оратор теряет по какой-нибудь причине свое обаяние, он лишается в то же время и своего влияния, т. е. он уже не имеет более власти управлять по желанию голосованием.
Что же касается неизвестного оратора, выступающего с речью, хотя бы и очень доказательной, но не содержащей в себе ничего другого, кроме этих основательный доказательств, то самое большее, на что он может рассчитывать, — это чтобы его выслушали. Депутат и проницательный психолог Декюб так охарактеризовал образ депутата, не обладающего обаянием: «Заявив место на трибуне, депутат вынимает свои документы, методически развертывает их и с уверенностью приступает к своей речи… Он ласкает себя мыслью, что ему удастся вселить в душу слушателей свои собственные убеждения. Он тщательно взвесил свои аргументы и, запасясь массой цифр и доказательств, заранее уверен в успехе, так как, по его мнению, всякое сопротивление должно исчезнуть перед очевидностью. Он начинает свою речь, убежденный в своей правоте, рассчитывая на внимание своих коллег, которые, конечно, ничего иного не желают, как преклониться перед истиной.
Он говорит, несколько раздосадованный начинающимся шумом, и тотчас же поражается тем движением, которое возникает в зале.
Что же это значит, если не воцаряется молчание?
Отчего же такое всеобщее невнимание? О чем думают вот эти, разговаривающие друг с другом? Какая такая настоятельная причина заставила вот того депутата покинуть свое место?
Оратор начинает ощущать тревогу, морщит брови, останавливается. Ободряемый президентом, он начинает снова, возвышает голос. Его слушают еще меньше. Он еще более напрягает свой голос, волнуется; шум все усиливается. Он перестает слышать сам себя, еще раз останавливается, потом, испугавшись, что его молчание вызовет неприятный возглас „закрой прения“, он снова начинает говорить. Шум становится невыносимым».
Когда парламентские собрания достигают известной степени возбуждения, они становятся похожими на обыкновенную разнородную толпу, и чувства их всегда бывают крайними. Они могут проявить величайший героизм и в то же время совершить самые худшие насилия. Индивид в таком собрании перестает быть самим собой настолько, что он станет вотировать мероприятия, наносящие прямой ущерб его личным интересам.
История революции указывает, до какой степени собрания могут становиться бессознательными и повиноваться внушениям, наиболее противоречащим их интересам.
Великой жертвой для дворянства было отречение от своих привилегий, между тем, оно, не колеблясь, принесло эту жертву в знаменитую ночь учредительного собрания. Отречение от своей личной неприкосновенности создало для членов Конвента постоянную угрозу смерти; между тем, они решились на это и не побоялись взаимно истреблять друг друга, прекрасно зная, однако, что завтра они сами могут попасть на тот самый эшафот, на который сегодня отправили своих коллег. Но они дошли уже до степени полного автоматизма, механизм которого я уже раньше описал, и потому никакие соображения не могли помешать им повиноваться внушениям, гипнотизирующим их. Очень типична в этом отношении следующая фраза из мемуаров одного из членов Конвента, Билльо Варенна: «Всего чаще мы и сами не желали, двумя днями или одним днем раньше, принимать тех решений, которые теперь нам ставят в упрек, — говорит он, — но эти решения порождал кризис.» Ничего не может быть справедливее!
Такое проявление бессознательности можно наблюдать во время всех бурных заседаний Конвента.
«Они одобряют и предписывают, — говорит Тэн, то, к чему сами питают отвращение, — не только глупости и безумия, но и преступления, убийства невинных, убийства своих же друзей. Единогласно и при громе самых бурных аплодисментов левая, соединившись с правой, посылает на эшафот Дантона, своего естественного главу, великого организатора и руководителя революции. Единогласно и также под шум аплодисментов правая, соединившись с левой, вотирует наихудшие декреты революционного правительства. Единогласно и при восторженных криках энтузиазма и заявлениях горячего сочувствия Коло д'Эрбуа, Кутону, Робеспьеру Конвент, при помощи произвольных и множественных избрании удерживает на своем месте человеко-убийственное правительство, которое ненавидится одними за свои убийства и другими — за то, что оно стремится к их истреблению. Равнина и Гора, большинство и меньшинство, кончили тем, что согласились вместе, содействовать своему собственному самоубийству. Двадцать второго прериаля Конвент в полном составе подставил свою шею и восьмого термидора, тотчас же после речи Робеспьера, он опять подставил ее».
Картина эта, пожалуй, может показаться слишком уж мрачной, но тем не менее, она верна. Парламентские собрания, достаточно возбужденные и загипнотизированные, обнаруживают точно такие же черты; они становятся похожими на непостоянное стадо, повинующееся всем импульсам. Следующее описание собрания 1848 года, сделанное Спюллером, парламентским деятелем, демократические убеждения которого несомненны, заимствовано мною из «Revue Litteraire» как очень типичное. Оно изображает все преувеличенные чувства, свойственные толпе, и ту чрезмерную изменчивость, которая дозволяет толпе в несколько мгновений пройти всю шкалу самых противоречивых чувствований.
«Раздоры, подозрения, зависть и попеременно — слепое доверие и безграничные надежды довели до падения республиканскую партию. Ее наивность и простосердечие равнялись только ее всеобщей подозрительности. Никакого чувства законности, никакого понятия о дисциплине; только страхи и иллюзии, не ведающие границ, — в этом отношении крестьянин и ребенок имеют много сходства между собою. Спокойствие их может соперничать только с их нетерпением, и свирепость их равняется их кротости. Это свойство еще не вполне образованного темперамента и результат отсутствия воспитания. Ничто их не удивляет, но все приводит в замешательство. Дрожащие, боязливые и в то же время бесстрашные и героические, они бросаются в огонь и отступают перед тенью.
Им неизвестны следствия и отношения вещей. Столь же быстро приходя в уныние, как и в состояние возбуждения, склонные к панике, они всегда хватают или слишком высоко, или слишком низко и не придерживаются никогда должной меры и степени. Более подвижные, нежели вода, они отражают в себе все цвета и принимают все формы.
Какую же основу для правительства могли бы они составить?».
К счастью, необходимы особенные условия, чтобы все эти черты сделались постоянным явлением в парламентских собраниях. Эти собрания становятся толпой лишь в известные моменты. В огромном большинстве случаев люди, составляющие их, сохраняют свою индивидуальность, и вот почему собрания могут издавать превосходные технические законы. Правда, эти законы раньше были выработаны каким-нибудь специалистом в тиши кабинета, поэтому в сущности, они представляют собой дело одного индивида, а не целого собрания. И такие законы, конечно, всегда бывают самыми лучшими и портятся только тогда, когда целый ряд неудачных поправок превращает их в коллективное дело.