— Почему это такой большой урожай на студентов в наших гиблых местах? Ведь современный студент всецело продукт советский и «прошлаго» у них, как вот у нас грешных, не имеется, — интересуюсь я.
— Очевидно, настоящее не благополучно, — ответил Федосеич. — Больше всего среди них так называемого разложившегося элемента. Впрочем о своих делах они предпочитают помалкивать. Отделываются сказками о разложении и распевают, когда поется, есенинские песенки.
В нашей палатке было пусто и холодно. На нарах лежал мой сосед Семен Кузьмин с отдавленной камнем ногой. Дневальный куда-то отлучился, попросив за бараком посмотреть Кузьмина. Скучаюший «кулак» был доволен моим приходом. Его угнетала непривычная тишина и голодное безделье.
— Что слышно у вас в конторе? — спросил меня Кузьмин. — Не думают ли начать отправку на «Москанал»? Ведь сам Александров обещал дать работу полегче и срока сокращать.
— За эти обещания Александров сам получит пожалуй срок. Какие там отправки и льготы? Надо на нашем канале еще работать и работать. На «Москанале» и без нас работников много. Теперь нам здесь перцу зададут.
Кузьмин вздохнул. Я достал кое-какие свои запасы и начал закусывать. Кузьмин лежал не шевелясь, даже дыхания его не было слышно. Конечно, его начал особенно сильно мучить голод. Кузьмина, как не работающего, перевели на пятисотку и он, больной, вдвойне страдал. Я дал ему немного хлеба и селедки. Он взял с благодарностью и, бережно откусывая маленькими кусочками, молча ел.
— Есть ли у вас родные, Кузьмин? Вы как будто и писем не получаете? — спросил я.
Кузьмин смотрел остановившимся взором куда-то в пространство, словно вспоминая.
— Должно, что померли все, — сказал он, наконец. — Сам я убежал из ссылки, со спецпоселка, значит. В живых только жена, да парень оставались. Остальные померли.
— Когда вас раскулачили?
— Зимой в прошлом году. Весь наш уезд Острогожский тогда раскулачили.
Кузьмин тяжело вздохнул и зашелестел бумагой, делая папиросу.
— Подумаешь теперь и сам себе не веришь, чтобы такое могло и в яве случиться, — сказал он, закуривая.
— Как же это произошло?
Кузьмин глянул на меня заблестевшими глазами и сказал. — Здесь молчать — самое лучшее. Ну, вы, я вижу, человек хороший, так вот и послушайте, как мы горе мыкали.
* * *
— Коллективизация настояще началась у нас в 1929 году. Соберут это общее собрание, обсуждают колхозный вопрос, и тут же ячейка предлагает раскулачить трех-четырех хозяев, действительно, самых богатых. Коммунисты, комсомольцы и весь актив хлопают, а мы это молчок — мимо нас проезжает. Раскулачили по первоначалу небольшую часть, позабирали у них все, а самих раскулаченных с семьей — в ссылку.
Приходит это тридцатый год. Чуем, доходит дело и до нас — середняков. Надо волей или неволей идти в колхоз. Но, однако, все еще держимся, ждем. Народ кругом чисто отчаялся: видит — нету ему выхода.
И пошло тут пьянство несусветимое. То-есть, такого пьянства не видано никогда. На поминках своих, не иначе, пили. Идут мужики в колхозы и губят все свое имущество: пускай гибнет. Скот истребляют, колют под дугу, жрут все, словно на заговенье. В полях появились бесхозяйственные лошади. Выгоняет ее хозяин за околицу — иди, куда хочешь, абы не попала в колхоз.
Народ начал буянить. Стал кое где убивать присланных коммунистов.
Потом дело дошло и до восстаний. В нескольких уездах, слышно, народ поразгонял коммуны, поубивал все колхозное начальство — и опять на старый лад повернул. Однако, вышло оно наоборот.
В тридцать первом году почали нас сплошь загонять в колхозы. ГПУ выехало на места. Вроде настоящая война началась. В каждом участке и из нескольких волостей — оперсектор называется — свой отряд гепеушный, ну, и, конечно, сексотов тьма. Так вот и принялись тогда они раскулачивать.
— Первым делом — весь комсомол мобилизовали, и являются, конечно, на двор для раскулачивания. Опись делают всему добру хозяйскому. Отбирают начисто все. Оставляют сами лохмотья. Ежели на тебе надет зипунишко не порваный — сними и вот тебе лохмотья. Детишки малые кричат, бабы плачут. Потом это обязательно ночью, да еще и в мороз приходят, да так в одних лохмотьях и гонят прочь из избы. Сгоняют всех в старые, нежилые хаты. Гонют это раскулаченных с семействами ночью по улице, а на углах везде комсомол с оружием. А по селу такое происходит — и не расскажешь: собаки без хозяевов воют, кошки мяукают, кругом разоренье, бабы плачут. А тут комсомол тех собак и кошек бьет и в утиль отправляет [24].
— Гонют это нас по морозу в Острогожск. Все мы в одних лохмотьях, в худой обуви, голодные. Пригнали и прямо в собор. Два там собора. Так оба собора и набиты битком. И не выпускают. Тут кое кто приходит к собору. Жалеют, подают что ни есть. Хлеба дают для ребятишек, одеженку там какую. Жалеют и плачут об нас. Ну, а помочь настояще — кто же может?
— И стали это нас целыми поездами грузить, да на север отправлять.
— Погрузили в товарные вагоны, заперли и айда. Детишки дорогой помирают. Который поменьше, так просто из окна его выкинут на ходу, ну, а которые побольше, тех, как откроют где на остановке в поле, али бо в лесу вагон, так тут и выбросят на потарзанье лютому зверю, али бо птице.
— И потянули туда на север народу видимо-невидимо. Из нашего Острогожского да из Бобровского уезду, нагрудили при нас прямо на целый большой город.
— Слышим потом, после нас большие были восстания. Будто разрешили колхозам этим самым разойтись. Ну, а теперь отобрали у всех хлеб и народ, слышно, начисто помирает. Одни колхозники в живых остаются.
— Вот, значит, привезли нас в леса, в бараки. Полегли мы на нары подряд. А потом гонют в лес на работу. Ну, а хлеба нет. Кто на работе, да выполнил урок, тому шестьсот граммов, а семья как знает. Почитай все ребятишки перемерли. Что-ж, здесь в лагере куда лучше. Здесь хоть какой ни есть — паек тебе есть за работу. А там смерть.
— Не стерпел я и ушел. Баба и парень там остались. Уж не знаю — может живы, а может и нету их больше. Меня поймали, да за побег со спецпоселка в концлагерь.
Однажды, после изнурительной срочной работы, мы с профессором Шашкиным возвращались на второй лагпункт.
Холодное солнце поднималось из-за косматых снежных деревьев и в утреннем морозном воздухе резко звучали свистки и стуки машин и говор людей. Мы подходили к каналу. Около своего поста, ежась от холода, сигналист вызванивал сигналы.
— Не успеете, — закричал он нам.
Мы остановились невдалеке от сигнальной будки и прачешной.
— Вы, профессор, — сказал я, — говорите, что количество заключенных перевалило в Белбалтлаге уже за третью сотню тысяч. Пожалуй ГУЛАГ'у придется выдумывать новую обширную стройку…
Шашкин засмеялся коротким, отрывистым смехом.
— они уже давно выдуманы. И, конечно, развернуты в еще больших масштабах, чем канал. Разве вы не слыхали о БАМ'е?
— О Байкало-Амурской железнодорожной сети? Кое что слыхал. Это где-то севернее Амурской дороги?
Мы переждали взрывы, и как только сигналист дал три отбойных удара, пошли через мост. Шашкин продолжал:
— У меня поехал туда двоюродный брат, инженер-путеец. Пожалуй уже с год он там. Но настоящие работы начнутся в этом году и закончатся в 1937 году. К январю 1935 года число заключенных на БАМ'е возрастет до миллиона.
Шашкин подробно описал проект гигантской стройки, превосходящей весь Сибирский путь.
— И это не единственная постройка. Фараонизация идет вперед. И будет развиваться. Творческие силы, просыпающиеся центростремительные влечения народных масс нужно куда-то направлять, чем-то занимать. И это расширение лагерей и постепенное сглаживание разницы между вольным и лагерником, не сказывается ли тут тенденция — провести всю страну через этот режим, но под иными названиями. И этот каторжный режим в его конечном стремлении — не есть ли именно режим социализма?
Шашкин вдруг спохватился, понял, что увлекся и как-то неловко замолчал. Я его понимал: в лагере вся толща заключенных пронизана сексотами и нельзя ни на кого положиться.
Однако, мало по малу мы с профессором узнали друг друга достаточно, чтобы говорить, не стесняясь на скользкие политические темы. Я удивлялся работоспособности профессора, твердости его духа. ГПУ не смогло столкнуть его в обывательское болото. И после подвала он остался таким, каким, по-видимому, был прежде.
Однажды утром мы шли по знакомой до надоедливости дороге по мосту через канал, кишащий людьми.
Среди этой толпы не было ни одного человека, одетого не по лагерному. Однако, однообразная на вид серая масса по-прежнему оставалась разнообразной по составу.