Они могут дать новый импульс к объединению (вынужденно навязанному свыше), — импульс, которого еще недавно не было вовсе.
Нет гарантии, что политическая ситуация в России нормализуется в результате успехов экономической реформы. Быстрое улучшение экономического положения маловероятно, да и не хлебом единым жив человек. Ему нужна духовная вера, нужны мифы и символы, и в некоторых странах, таких, как Россия, они нужны особенно. Человеческое существование — не финансовый баланс, не сводная таблица прибылей, убытков, капиталовложений и сметных затрат. Посткоммунистическая Россия в этом смысле подобна пустыне. И коммунизм, и национализм утратили ориентиры, поэтому они, не исключено, сочтут возможным объединиться на какой-то общей основе. Похоже, что и у церкви нет ни евангелий, ни апостолов, способных заряжать людей энергией, энтузиазмом и готовностью к жертвам, — а это понадобится в ближайшие годы. Подобный вакуум открывает дорогу всякого рода безумствам. После второй мировой войны Германия и Япония сумели построить процветающие и цивилизованные общества без какой-либо особой немецкой или же японской идеи или веры. Но они были разгромлены в войне, и потому им легче было начать с чистой страницы и отбросить отжившие убеждения. Если бы немцы, итальянцы или японцы отказались смириться с судьбой, это было бы самоубийством; они должны были смириться, чтобы выжить. Однако русские не потерпели военного поражения, напротив, поколение за поколением воспитывались в убеждении, что их страна непобедима ни в военном, ни в любом другом отношении. В таких обстоятельствах начать с самого начала психологически намного труднее.
IV
В эпоху глубокого кризиса сильнее выпячиваются дурные черты российского прошлого — тирания, невежество, раболепство, — нежели признаки красоты и гармонии. Однако всегда существовала та Россия, которая была источником гордости для своих сынов и дочерей, тот русский народ, который умел «сохранять бодрость в пучине отчаяния и быть весьма приятным и радостным»[467]. Иностранцы, которые язвительно писали о психологическом воздействии деспотизма, отмечали также гостеприимство, доброту к совершенно чужим людям, милосердие к калекам и слепым, широкую натуру русского человека. Они много писали о скромности простых людей, о великих талантах и культурных достижениях России, о литературе с более давними традициями, чем английская, французская и немецкая, — литературе, которая, по словам Соловьева, просвещала и преобразовывала весь человеческий мир. О богатом языке и фольклоре, о народных песнях, чувствительных, печальных и радостных, таких трогательных и прекрасных, как никакие другие в мире. Они отмечали также открытость России новым веяниям, — открытость, возможно, большую, чем у какой-либо иной страны. Природа — бесконечные открытые просторы, леса, величественные реки — сыграла важнейшую роль в формировании русского характера. Ни один народ не был ближе к природе, чем русские, и никто не изображал ее с такой любовью, как русские писатели. Лихачев называет православие «счастливейшим христианством, верой огромной чувственной красоты»: «Заметьте, что даже католические соборы пусты в своей грандиозности. Но посмотрите, как русская церковь, благодаря своему освещению, яркому сияющему иконостасу, благодаря гуманистической организации пространства, своей космической природе и золотым огням, как она просто прекрасна, как она сияет». Православие — не пустая помпезность и не только обрядность. Хельмут Карл Мольтке (Старший), великий стратег прошлого века, не был впечатлителен и склонен к преувеличениям — и, конечно, не был православным. Но на коронации Александра II в Кремле он был глубоко тронут великолепной торжественной процессией, чудесными церковными мелодиями и величественностью происходящего. Русский любит свою страну «сильно, пламенно и нежно» (Лермонтов), русские воевали с иноземными захватчиками и побеждали их, даже когда сопротивление казалось безнадежным.
Нетрудно сочинить длинную оду красотам России, благородному характеру и великим достижениям многих ее сыновей и дочерей. Какой еще народ сумел бы пережить те тяжелые испытания, которые история уготовила России? Правда, многое из сказанного относится скорее к былой, навсегда ушедшей крестьянской России. Ностальгия русской правой — чисто руссоистского толка (хотя правые, вероятно, никогда не читали женевского мудреца). Руссо писал, что сельская община — единственный залог свободы и счастья, а от капитала исходит «постоянная зараза, которая подтачивает и в конце концов разрушает всю нацию». Трудно представить более подходящее заключение к роману «Все впереди» Василия Белова (1986). Но золотой и серебряный века русской культуры вышли все же не из сельской общины, и если в недалеком будущем, как полагают Лихачев и другие, грядет новое возрождение культуры, оно снова начнется в городах[468].
Величие России никогда не оспаривалось, и как раз на фоне ее достижений особенно сильно ощущается боль после семидесяти лет разрухи и разорения. Умеренные националисты (и, a fortiori, крайние националисты) ошибаются, полагая, что только они ощущают эту боль, а радикальные демократы — не более чем «культурные нигилисты», которые отрицают и презирают все русское. Слова «культурный нигилизм» нельзя в полной мере отнести и к советской эпохе. Действительно, при Ленине, Сталине и их преемниках были разрушены многие памятники и нанесен другой страшный ущерб, восполнить который невозможно; но верно и то, что русской классики было напечатано гораздо больше (и гораздо больше пьес поставлено в театрах, и больше произведений искусства выставлено в музеях), чем за семьдесят лет перед революцией. При советском режиме полное неприятие традиционной русской культуры продолжалось всего несколько лет и лишь в немногих ее областях.
Обвинять либералов в «нигилистическом» отношении к русской истории и культуре несправедливо, если не считать, что истинный патриот должен восхищаться и прославлять все содеянное и все созданное до 1917 года, даже если это было злом, безобразием или глупостью, — «права она или нет, это моя страна».
Русская правая обвиняет демократов в «культурном нигилизме» и «космополитизме»; это обманный ход, но есть одно исключение — спор о роли православной церкви в будущем русском обществе. Не все правые религиозны, и не все левые — атеисты. Однако большинство демократов стоят за светское общество, тогда как правые, в том числе умеренные русофилы, хотели бы предоставить православной церкви центральную роль в политической жизни страны. Не так давно русофилы вновь открыли для себя русских религиозных философов первой половины XX века и оказались под влиянием наиболее консервативных из них[469]. Все эти философы считали, что христианство должно внести свой вклад в политическое переустройство России, но взгляды их существенно расходились. Георгий Федотов был демократом, Иван Ильин (см. выше) отвергал многопартийную систему и отстаивал некое сочетание диктатуры и теократии. Антон Карташев предлагал промежуточный вариант: христианское, но не полностью теократическое государство[470]. Крайняя правая с распростертыми объятиями восприняла Ильина, но его политические статьи она перепечатывает часто, а теологические — чрезвычайно редко. По мнению правых, заповедь «люби ближнего своего» применима лишь к единоверцу-христианину. Умеренных русофилов, включая Солженицына, больше привлекает Карташев. Демократы, при всем уважении к церкви, придерживаются идеи современного светского государства и отделения церкви от государства. Таким образом, идеологическая граница между демократами и умеренными русофилами — не в том, что одни меньше, а другие больше привязаны к прошлому и культуре России, настоящий водораздел проходит через концепцию абсолютной и вечной ценности нации и политической роли церкви в будущей России. Но даже и эта граница несколько искусственна, потому что многие консерваторы не религиозны и потому что церковь не желает слишком активно участвовать в политической жизни. В конечном счете подлинные различия между демократами и умеренными националистами, видимо, не интеллектуального свойства: их корни — в эмоциях и инстинктах, что делает эти различия не менее, а более реальными.
Насколько справедливо различие между патриотизмом и национализмом, отмеченное Лихачевым? Его суждение, несомненно, находит сторонников во всем мире. Что мы понимаем под патриотизмом? — спрашивает французский философ Клод Казакова. Очевидно, что это слово происходит от латинского patria — «страна отцов»; ее не выбирают, она достается нам волей случая, по рождению. Однако в европейском сознании с древних времен отечество — не просто страна, в которой человек живет, но страна, которую он любит, с которой связан многими нитями традиций и культуры, которую он принимает и которая принимает его. Националист же превращает отечество в фетиш, субъект исключительного культа. Его любовь к отечеству неизмеримо выше, чем любая другая любовь к любому другому отечеству; его отечество коренным образом отличается от всех прочих и предпочтительнее всех прочих. Его национальный долг важнее всех остальных обязанностей: «Националисты — чрезмерные и исключительные патриоты, их патриотизм ограничивает их гуманизм»[471].