для этого достаточно, чтобы в кругу гуманитарных наук на него возлагались соответствующие ожидания и ему давались соответствующие гарантии.
В результате возникают проблемы, которые в такой стране, как Соединенные Штаты, где количество аналитиков придает качеству группы значение весомого для жизни коллектива социологического фактора, становятся предметом интереса общественности.
Тот факт, что в профессиональной среде согласованность техники и теории считается необходимой, само по себе еще далеко не обнадеживает.
Только полная картина существующих разногласий в их синхронии позволит дознаться до истинной их причины.
Во всяком случае именно на эту мысль наводит имеющийся разброд как в координации основных понятий, так и в их понимании.
Существуют хорошие работы, авторы которых, пытаясь вдохнуть в эти понятия новую жизнь, пошли, похоже, верным путем, положив в основу аргументации саму их антиномичность — однако и они впали в синкретизм самых фантастических толков, отнюдь не исключающих безразличие к пустой видимости.
Остается лишь радоваться тому обстоятельству, что недостаток продуктивного воображения не позволил окончательно разрушить фундаментальные понятия, которыми мы и по сей день обязаны Фрейду. Сопротивление, которое оказывают они настойчивым усилиям, направленным на их извращение, от противного доказывает их состоятельность.
Так обстоит, например, дело с понятием переноса, выдержавшим все испытания как со стороны вульгаризаторских теорий, так и — что еще хуже — со стороны вульгарных идей. Этим она обязана гегелевской прочности своей конструкции. Навряд ли, в самом деле, можно найти другое понятие, в котором так рельефно выступала бы его идентичность вещи — в данном случае вещи аналитической, — когда оно облегает ее всеми двусмысленностями, образующими ее логическое время.
Это логическое время и есть тот временной фундамент, на котором Фрейд его выстроил и которое мы модулируем теперь, спрашивая: что он — возвращение или надгробный памятник?
Другие присматриваются к вещи: их интересует, обладает она реальностью или же лишена ее. Лагаш8 задается вопросом о самом понятии: что это — потребность повторения или же повторение потребности?9
При этом становится понятно, что дилеммы, в которых погрязает практик, обусловлены тем, что за делом его не стоит больше мысль. Создается впечатление, что найдя дорогу в теорию, занимающие нас противоречия овладевают его пером наподобие некоей семантической άνάγκη, в которой ab inferiori прочитывается диалектика его действий. И оказывается, что в самом разбросе отклонений аналитической практики от осевого направления упорно сохраняется внешняя закономерность — не менее строгая, чем та, с которой разлетающиеся в разные стороны осколки снаряда сохраняют его идеальную траекторию в виде центра тяжести образованного ими в воздухе веера.
Таким образом, недоразумение, которое, как мы уже отметили, служит психоанализу помехой на пути к общественному признанию, дублируется упорным непониманием, возникающим внутри него самого.
Вот здесь-то вопрос о вариантах и может — буде мы воздадим ему должное, представив его медицинской публике, — неожиданно встретить благосклонный прием.
Платформа эта узка: все сводится к тому, что практика, основанная на интерсубъективности, не может избежать ее законов, когда, желая добиться признания, ссылается на их последствия.
Не вспыхнет ли здесь озарение, в свете которого станет хоть на мгновение ясно, что скрытая экстратерриториальность, с которой анализ начинает свое распространение, наводит на мысль о том, чтобы экстериоризировать его, вывести, подобно опухоли, наружу?
Но воздать должное любым претензиям, коренящимся в нежелании знать, можно лишь одним единственным способом: принять их без всяких оговорок.
Вопрос о вариантах лечения, галантно протиснувшись вперед в качестве вопроса о лечении образцовом, волей-неволей оставляет нам для своего решения лишь один критерий — единственный, которым располагает врач, разъясняющий его своему пациенту. Критерий этот, который, принимая его за тавтологию,
редко высказывают вслух, мы формулируем здесь письменно: психоанализ — неважно, образцовый или нет — это то лечение, которого ждут от психоаналитика.
От пути психоаналитика к тому, как его придерживаться, успев с него сбиться
Замечание, послужившее нам в качестве выхода из темы предыдущей, обладает очевидностью разве что иронической. Дело в том, что, вырисовываясь на фоне явного тупика, в который заходит вопрос со стороны догматической, оно — если внимательно к нему присмотреться и ощутить спрятанную в нем изюминку — вновь наш вопрос повторяет — повторяет с помощью синтетического суждения a priori, отправляясь от которого для практического разума не составит, уж конечно, труда в нем сориентироваться.
Ибо если в вопросе о собственных вариантах путь психоанализа стал настолько сомнителен, что сослаться в свое оправдание может разве что на образец, то существование столь хрупкое нуждается для своего сохранения в человеке — и важно, чтобы это был человек реальный.
В то же время именно по настойчивости, с которой влечет реального человека двусмысленность этого пути, будут сделаны попытки оценить, наряду с воздействием его, которое человек на себе испытывает, и то понятие, которое человек о нем приобретает. Если в условиях этой двусмысленности психоанализ продолжает преследовать свою цель, то объясняется это тем, что смущает его эта двусмысленность ничуть не больше, чем в большинстве других видов практической деятельности; разница лишь в том, что здесь, в этом конкретном виде практики, вопрос о пределе, который следует положить его вариантам, с повестки дня никогда не снимается, ибо никто не видит границы, за которой двусмысленности наступает конец.
Поэтому не имеет большого значения, попытается ли реальный человек переложить заботы по определению этой границы на авторитеты, которые не помогут ему, не подтасовав карты, или приучит себя игнорировать строгость этой границы, избегать всяких попыток ее опробовать; в обоих случаях действия
его из игры превратятся в розыгрыш самого себя — впрочем, тем легче будет ему применять здесь дарования, его к этим действиям приноровляющие, не замечая при этом, что, отдаваясь тем самым на милость недобросовестности установившейся практики, он позволяет ей опуститься до уровня рутины, чьи секреты передаются лишь мастерами, — кстати, не подлежащими критике, ибо зависимыми от тех же дарований, пусть даже нигде в мире не существующих, — прерогативу различать которые они оставляют за собой.
Тот, кто позволит себе облегчить бремя своей миссии подобной ценой, сможет даже опереться на еще звучащее в нашей памяти предостережение того самого голоса, который сформулировал фундаментальные правила нашей практики: не стоит составлять себе об этой миссии слишком возвышенного понятия, а уж тем более не выдавать себя за пророка какой-либо вечной истины. Как видим, и эта заповедь, представ в форме отрицания, по замыслу мэтра способствующей пониманию его правил, перетолковывается ложным смирением в прямо противоположном смысле.
Вступив же на путь смирения истинного, увидеть не выдерживающую критики двусмысленность, с которой психоанализ имеет дело, несложно: она очевидна всякому. Именно она проявляется в вопросе о том, что говорящий "хочет сказать", и встречается с ней всякий, кто выслушивает чужой дискурс. Уже само выражение, в котором высказывает язык самое наивное свое намерение — понять, "что он хочет сказать" — достаточно ясно говорит нам, что "он" этого не говорит. Но то, что мы обычно хотим сказать этим "хочет сказать", тоже можно понять двояко, а как именно, зависит только от слушающего: его может интересовать как то, что говорящий хочет ему посредством адресованной ему речи сообщить, так и то, что говорит ему эта речь о состоянии говорящего. Итак, мало того, что смысл речи содержится в том, кто ее слушает, от его восприятия зависит даже то, кто говорит: субъект, к которому он, слушатель, испытывает доверие и с которым готов согласиться, или же тот другой, которого речь эта предъявляет слушателю уже сложившимся.
Вот этой-то принадлежащей слушателю властью выбора и завладевает аналитик — завладевает, чтобы возвести ее затем во
вторую степень. Ибо он не только недвусмысленно — как в собственных глазах, так и в глазах говорящего субъекта — берет на себя толкование его дискурса, но и в самом предмете дискурса навязывает субъекту степень открытости, задаваемую правилом, которое дискурс этот предписывает в качестве фундаментального: говорить следуетprimo — не умолкая, и secundo — не умалчивая, причем ни связность и внутренняя рациональность речи, ни бесстыдство обращения adhominem, ни соображения общественной допустимости роли здесь не играют. Тем самым аналитик растягивает промежуток, который отдает возникающую в двусмысленности конституирующей речи и конституируемого дискурса сверхдетерминацию субъекта в его полное распоряжение, — растягивает, словно надеясь, что крайности сойдутся при этом в сливающем их до неразличимости откровении. Соединение это не может, однако, произойти в силу одного редко замечаемого ограничения, которому так называемая свободная ассоциация неизбежно подлежит, — ограничения, состоящего в том, что речь субъекта остается в пределах синтаксических форм, которые артикулируют ее в дискурсе на языке, используемом говорящим и одновременно воспринимаемом аналитиком.