Это и есть измерение, в котором необходим становится труд, трудовое знание, то знание, что обусловлено, знает оно то или нет, в первую очередь единичной чертой, а вслед за ней и всем тем, что означающее позволит артикулировать. Именно здесь и берет свое начало то измерение наслаждения, у говорящего существа столь двусмысленное, которое способно с тем же успехом подвести теоретическую базу под апатию, сделать апатию жизненным кредо, а апатия — это гедонизм. Но хотя кредо из этого сделать легко, каждый знает, что даже как члена массы — недаром одна из работ Фрейда этого периода носит название Massenpsychologie — одушевляет его, формирует его, дает ему знание иного. порядка, нежели то, что связывает и приводит в гармонию Umweltи Innenwelt, не что иное, как функция избыто(чно)го наслаждения как такового.
Это и есть та полость, то зияние, заполнить которое и призваны, без сомнения, поначалу объекты, которые как бы заранее для этого приспособлены, специально созданы, чтобы послужить затычкой. На этом и останавливается классическая психоаналитическая практика, прибегая к терминам оральное, анальное, скопическое и голосовое. Все это и есть различные имена, с помощью которых мы можем указать на а как на некий объект, хотя на самом деле а представляет собою, собственно говоря, следствие из того, что знание, в основе своей, сводится к означающей артикуляции.
Знание это является средством наслаждения. И когда оно работает, продукцией его, повторяю, является энтропия. Энтропия эта, этот пункт, где происходит утрата, и является как раз единственной точкой, единственным местом, где предоставлен нам регулярный доступ к тому, что имеет отношение к наслаждению. Тем самым преобразуется, замыкается на себя и мотивируется все то, как влияет означающее на судьбу говорящего существа.
К речи это имеет самое малое отношение. Это имеет отношение к структуре, — структуре, выстраивающейся как отлаженный аппарат. Человеческому существу, гуманоиду, названному так, ясное дело, лишь потому, что он является всего-навсего гумусом языка, остается лишь к аппарату этому свою речь подладить.
С помощью всего-навсего четырех буковок мне только что удалось продемонстрировать вам, что достаточно приписать к единичной черте, Svдругую черту, S2, чтобы быть в состоянии, исходя из этих, тоже полноправных, означающих, определиться в отношении, с одной стороны, ее смысла и, с другой стороны, внедрения ее в наслаждение — того, благодаря чему она становится орудием наслаждения.
Это и служит работе отправной точкой. С помощью знания как орудия наслаждения производится работа, которая имеет некий, темный, смысл. Он, этот темный смысл, и является смыслом истины.
4
Не доведись мне уже рассматривать эти термины в самом различном свете, я не решился бы, разумеется, их здесь ввести. Но позади проделанная работа, и работа немалая.
Когда я говорю вам, что знание первоначально имеет место в дискурсе господина на уровне раба, кто вспоминается, как не Гегель, показавший нам, что именно труд раба выдает нам истину господина. Истину, которая его, конечно же, ниспровергает. На самом деле, мы можем, пожалуй, дать схеме этого дискурса иные формы и обнаружить место, где в гегелевской конструкции зияет прореха, где замкнутость ее оказывается насильственной.
Если существует что-то, что наш подход очерчивает и что аналитический опыт, безусловно, заново подтвердил, так это тот факт, что нельзя говорить об истине, не давая тут же понять при этом, что подойти к ней можно лишь через недосказанность, что она никогда не выговаривается до конца по той причине, что кроме полуправды этой сказать нечего. Все, что может быть высказано, уже здесь. И тут, следовательно, дискурс упраздняет себя. О несказанном говорить нечего, какое бы удовольствие это занятие кое-кому, похоже, ни доставляло.
И тем не менее его, этот узел недосказанности, я все же давеча проиллюстрировал, показав вам, каким образом следует выделить в нем то, что имеет, собственно, отношение к интерпретации — то, что я сформулировал, говоря об акте высказывания, лишенного содержания, и о содержании высказывания, отвлеченном от его акта. Я показал, что именно здесь находятся те присущие интерпретации осевые точки, точки равновесия и приложения сил, опираясь на которые, мы сможем радикальным образом обновить наше представление об истине.
Что такое любовь к истине? Это что-то такое, что насмехается над ее, истины, неудачей быть. Эту неудачу быть можно назвать и иначе — нехваткой забвения, напоминающей о себе в образованиях бессознательного. Здесь не идет речь о том, чтобы быть, быть в смысле какой бы то ни было полноты. Что представляет собой неразрушимое желание, о котором говорит Фрейд в заключительных строках Толкования сновидений? Что это за желание, которое ничто не способно изменить и поколебать, даже когда меняется все вокруг? Нехватка забвения и есть то же самое, что неудача быть, так как быть как раз и означает забыть. Любовь к истине, это любовь к той слабости, над которой мы с вами приподняли завесу, это любовь к тому, что истина скрывает и что зовется кастрацией.
Жаль, что мне приходится делать эти напоминания, по сути дела, столь отвлеченно-книжные. Мне кажется, однако, что с аналитиками, с ними в особенности, часто бывает так, что за несколькими табуированными словами, которыми они без стеснения свою речь уснащают, незамеченным остается то, что истина — это бессилие.
Все, что касается истины, строится именно на этом. В том, что существует любовь к слабости, заключена, без сомнения, суть любви. Любить, как я уже говорил, значит даватьто, чего не имеешь, то есть то, что могло бы возместить собой эту изначальную слабость.
Одновременно проясняется, приоткрывается и та роль
— мистическая, или мистифицирующая, не знаю — которую люди определенного настроя всегда предоставляли любви. Так называемая всеобъемлющая любовь, эта тряпка, которой размахивают у нас перед носом, чтобы нас успокоить, для нас лишь завеса, покрывало, наброшенное на истину.
То, что от психоаналитика требуют и о чем я на прошлом занятии уже говорил, не имеет, конечно же, ничего общего с тем, что можно услышать от пресловутого якобы знающего субъекта и на чем, понимая меня, как обычно, несколько вкось, иные считали возможным выстроить перенос. Я все время настаивал на том, что предполагаемого знания у нас за душой не так много. Анализ создает ситуацию, в которой дело обстоит ровно наоборот. Что говорит аналитик пациенту, приступающему к анализу? — Давайте, говорите, что хотите, все будет отлично. Именно его, пациента, утверждает аналитик в роли субъекта, якобы знающего.
При этом он, вообще говоря, не кривит душой, поскольку больше аналитику положиться не на кого. В основе переноса лежит то, что находится тип, который велит мне, бедняге, вести себя так, словно я сам знал прекрасно, в чем дело. Мне позволяется говорить все, что угодно, это всегда что-то даст. Такое бывает не каждый день. Здесь есть, от чего произойти переносу.
Что определяет собой аналитика? Я это уже говорил. Я говорил об этом всегда — просто никто ничего так и не понял, что и естественно, и в этом моей вины нет. Анализ
— вот чего ждут от психоаналитика. Но надо еще понять, что именно за пресловутым то, чего ждут от психоаналитика кроется.
Ответ прост, он у нас перед носом — у меня всегда такое чувство, будто я только и делаю, что повторяюсь — что ж, тружусь я, а прибавочное наслаждение достается вам. От психоаналитика ожидают, как я вам в последний раз уже говорил, чтобы знание его функционировало в качестве истины. Именно поэтому и не покидает он пределов недосказанности.
Я в прошлый раз это уже говорил, и впредь мне придется вернуться к этому вновь, так как для последующего это важно.
Аналитику, и только нему, адресована знаменитая формула, которую я не раз комментировал, формула Wo es war, soll Ich werden. Если аналитик пытается занять ту позицию вверху слева, которая задает собой его дискурс, то именно потому, что находится он там ни в коем случае не ради себя. Туда, где было избыто(чно)е наслаждение, наслаждение другого, я, я сам, поскольку я осуществляю аналитический акт, должен прийти.
14 января 1970 года.
IV Истина, сестра наслаждения
Логика и истина.
Психоз Витгенштейна.
Политцер и Университет.
Юмор Сада.
Аналитический дискурс замыкает, на уровне структуры, которую мы пытаемся в этом году артикулировать, цикл трех остальных, названных мной, соответственно — напоминаю это для тех, кто ходит на мои занятия от раза к разу — дискурсом господина, дискурсом истерика, который сейчас на доске фигурирует у меня в центре, и, наконец, дискурсом, который интересует нас здесь в высшей степени, поскольку речь идет о дискурсе, получившим определение университетского.