решение… совершенен ли ты при мелкости задачи или несовершенен при чрезвычайной грандиозности цели… подлинен ли ты или всего лишь актер, а если так, подлинен ли ты как актер или всего лишь поддельный актер, «представитель» ли ты — или само представляемое, личность ли ты — или только рандеву личностей… болен ли ты от болезни или от бьющего через край здоровья… идешь ли впереди как пастырь или как «исключение» (третья разновидность — как беглец)… нужно ли тебе достоинство — или шутовской колпак? ищешь ли ты сопротивления или стараешься от него уклониться? несовершенен ли ты как «слишком ранний» или как «слишком поздний»… склонен по натуре говорить «да» или «нет» или ты непостоянен, как павлиний хвост? достаточно ли ты горд, чтобы не стыдиться своего тщеславия? способен ли еще на угрызения совести (разновидность эта становится все более редкой: это раньше совесть грызла почем зря, а теперь, похоже, она зубы подрастеряла)? способен ли еще на служение «долгу»? (есть такие, кто охотно лишил бы себя последних жизненных радостей, лишь бы его избавили от «долга»… — в особенности женственные души, прирожденные подданные…).
510. Предположим, наше обычное восприятие мира было бы недоразумением: возможно ли представить себе совершенство, внутри которого даже такие недоразумения могли бы дозволяться?
Концепция нового совершенства: то, что не соответствует нашей логике, нашей «красоте», нашему «добру», нашей «истине», могло бы в высшем смысле быть совершенным, как сам наш идеал.
511. Наше великое отречение: не обожествлять неизвестное; вот мы и начинаем знать мало. Ложные и растраченные усилия.
Наш «новый мир»: мы должны познать, до какой степени мы являемся творцами наших ценностных эмоций, — то есть до какой степени можем вкладывать «смысл» в историю.
Эта вера в истину доходит у нас до своего последнего вывода — вы знаете, что он гласит: что если и есть что-либо достойное поклонения, то это кажимость, кажимости надо поклоняться, ибо только ложь — а не истина — божественна!
512. Кто толкает вперед разумность, тем самым возгоняет к новому всплеску и противоположную силу — всякого рода мистику и глупость.
В каждом движении следует различать: 1. что оно отчасти несет в себе усталость от предыдущего движения (пресыщение от него, злость на него от слабости, болезнь); 2. что оно отчасти есть новопроснувшаяся, долго дремавшая, накопившаяся сила, радостная, игривая, охочая до насилия: здоровье.
513. Здоровье и болезненность: осторожнее с ними! Мерилом остается стойкость тела, энергичность, мужество и бодрость духа — но так же, конечно, и то, сколько болезненного он может взять на себя и преодолеть, — сделать здоровым. То, чего изнеженный человек не вынесет, для великого здоровья только одно из средств стимуляции.
514. Это только вопрос силы: носить в себе все болезненные черты своего века, но выравнивать их в изобильной, пластичной, возрождающей мощи. Сильный человек.
515. О силе XIX столетия. — Мы средневековее, чем ХVIII век, а не просто любопытнее или падче на чужое и редкое. Мы взбунтовались против революции… Мы эмансипировались от страха перед разумом, этим призраком XVIII века: мы снова смеем быть абсурдными, ребячливыми, лиричными… — одним словом: «мы музыканты». — Нас так же мало страшит смешное, как и абсурдное. — Дьявол толкует терпимость Бога к своей пользе: более того, ему испокон веков интереснее быть нераспознанным, оклеветанным, — мы спасаем честь дьявола.
— Мы больше не отделяем великое от страшного. — Хорошие вещи мы учитываем во всей их сложности вместе с наисквернейшими: мы преодолели абсурдную «желательность» прежних времен (которая хотела приращения добра без усугубления зла). — Трусость перед идеалом Ренессанса поубавилась, — мы уже отваживаемся сами воздыхать по его нравам. — В то же время положен конец нетерпимости к священникам и церкви; «аморально верить в бога», но именно это мы и считаем лучшей формой оправдания веры.
Всему этому мы в себе дали право. Мы уже не страшимся оборотной стороны «хороших вещей» (мы ее ищем… мы достаточно отважны и любопытны для этого) — например, оборотных сторон греческой античности, морали, разума, хорошего вкуса (мы учитываем ущерб, который наносят нам все подобные изысканности: с каждой из них можно почти обеднеть). Столь же мало утаиваем мы от себя оборотную сторону скверных вещей…
516. Что делает нам честь. — Если что и делает нам честь, так это вот что: серьезность мы приложили к другому: многие презираемые в иных эпохах, оставленные за ненадобностью низкие вещи мы почитаем важными — зато за «прекрасные чувства» гроша ломаного не дадим…
Есть ли более опасное заблуждение, нежели презрение тела? Как будто вместе с ним вся духовность не приговаривается к болезненности, к vapeurs [122] идеализма!
Отнюдь не все из того, что придумали христиане и идеалисты, придумано с умом: мы радикальнее. Мы открыли «мельчайший мир» — как решающий во всем.
Уличные мостовые, свежий воздух в комнате, еда, осознанная в своем значении; мы серьезно отнеслись ко всем насущным надобностям существования и презираем всяческое «прекраснодушество» как своего рода «легкомыслие и фривольность». — А то, что считалось презренным, нынче выдвинуто на переднюю линию.
517. Вместо «естественного человека» Руссо XIX век открыл истинный образ «человека вообще» — ему хватило на это мужества… В целом благодаря этому христианское понятие «человек» восстановлено в правах. На что не хватило мужества — так это на то, чтобы именно этого «человека как такового» одобрить, признать и в нем узреть залог человеческого будущего. Точно так же не осмелились понять возрастание ужасного в человеке как сопутствующее явление всякого роста культуры; в этом все еще сохраняют раболепную покорность христианскому идеалу и берут его сторону против язычества, равно как и против ренессансного понятия virtu [123]. Но так не обрести ключ к культуре: а in praxi это обернется шельмованием истории в пользу «доброго человека» (как будто он воплощает собой только прогресс человечества) и социалистическим идеалом (то есть подменой христианства и Руссо в мире уже без христианства).
Борьба против XVIII века: высшее преодоление его в фигурах Гёте и Наполеона. И Шопенгауэр боролся с тем же; однако он неосознанно отступил назад, в XVII век, — он современный Паскаль, с Паскалевыми оценочными суждениями без христианства… Шопенгауэр был недостаточно силен для нового «да».
Наполеон: постиг необходимую взаимосвязанность высшего человека и человека ужасающего. Восстановил «мужа»; вернул женщине задолженную дань презрения и страха. «Тотальность» как здоровье и высшую активность; вновь открыл прямую линию и размах в действовании; сильнейший инстинкт, утверждающий саму жизнь, жажду господства.
518. (Revue des deux mondes, 15 февр. 1887, Тэн): «Внезапно развертывается facult matresse [124]: художник, спрятанный в политике, выходит наружу de sa gaine [125]; он