Для нас, конечно. Я сказал это уже давно, в связи с софок-ловой Антигоной. Только я, будучи психоаналитиком, обратил внимание на то, что вторая смерть наступает до первой, а не после нее, как мечтал о том Сад.
Сад был теоретиком. А почему? Потому что он любит истину.
Он не хочет ее спасти, нет — он ее любит. А доказывает эту любовь то, что он от нее, этой истины, отказывается и потому не видит, похоже, что, провозглашая смерть Бога, он Его возвышает, за Него свидетельствует — хотя бы тем, что сам он, маркиз де Сад, если и получает наслаждение, то лишь с помощью жалких уловок, о которых я только что говорил.
Но если, возлюбив истину, человек оказывается в плену системы столь очевидно симптоматического характера, о чем это говорит? И здесь становится ясно одно — выступая в качестве осадка языковой деятельности, в качестве того самого, в силу чего языковой деятельности не удается
— чего обыкновенно не замечают — урвать из наслаждения ничего, кроме того, что я назвал в прошлый раз энтропией избыто(чно)го наслаждения, истина, будучи вне дискурса
— это же его, запретного наслаждения, родная сестра!
Я говорю сестра, имея в виду лишь родственность, состоящую в том, что если самые основополагающие логические структуры привиты на самом деле к этому вырванному у наслаждения черенку, то тут же встает обратный вопрос — какому наслаждению соответствуют тогда достижения логики в наше время? Тот вывод, к примеру, что не существует логической системы, непротиворечивость которой, какой бы слабой, как говорят логики, она ни была, не отмечена была бы знаком неполноты, полагающей ей предел? Этот способ убедиться в том, что сами основания логики дают трещины — какое наслаждение за ним стоит? Что, другими словами, представляет собой здесь истина?
Характеризуя отношения между истиной и наслаждением как отношения семейные, свойские, я делаю это не случайно и не напрасно, а с тем, чтобы вам легче было их в аналитическом дискурсе разглядеть.
Недавно как раз кто-то читал американцам лекцию натему, которая всем хорошо известна — речь шла о том, что у Фрейда был роман с его свояченицей. Ну и что? Ни для кого не секрет, какое место занимала в жизни Фрейда Мина Бернэ. Приправить это юнговскими сплетнями недорогого стоит.
Но мне важна здесь позиция свояченицы. Ведь Сад, которого, как известно, разлучил с женой эдипов запрет — в браке, как теоретики куртуазной любви нам давно объяснили, любви не бывает — не обязан ли он любовью к истине своей свояченице?
На этом вопросе я и закончу.
21 января 1970 года.
Фрейд маскирует свой дискурс.
Счастье фаллоса.
Средства наслаждения.
Гегель, Маркс и термодинамика.
Богатство, собственность богача.
Мы пойдем дальше, и чтобы у нас недоразумений не возникало, я хотел бы сразу дать вам, в первом приближении, следующее правило: всякий дискурс отсылает нас к тому, над чем он, по собственному признанию, хочет господствовать. Этого достаточно, чтобы понять, в какой родственной связи состоит он с дискурсом господина.
В этом и состоит как раз трудность дискурса, который я пытаюсь приблизить, насколько это возможно, к дискурсу аналитика — ведь этот последний непременно противится всякой воле к господству, и уж во всяком случае в ней ни за что не признается. Я говорю не признается не потому, что ему приходится эту волю скрывать, а потому что в дискурс господства всегда, в конце концов, легко соскользнуть.
На самом деле, мы уходим от аналитического дискурса в сторону того, что является, по сути дела, обучением дискурсу сознания и возобновляется день ото дня, до бесконечности. Один из лучших моих друзей, очень близкий мне — в психиатрии, разумеется — охарактеризовал его лучше всего, назвав его дискурсом синтеза, дискурсом сознания, которое подчиняет все своему господству.
Именно ему адресовано было то, что говорил я когда-то давно по поводу психической причинности, и положения, которые я тогда высказал, свидетельствуют о том, что уже задолго до того, как аналитическим дискурсом овладеть, я знал, в каком направлении надо идти. Говорил же я приблизительно следующее — Можно ли воспринимать эту психическую активность иначе, чем сновидение, если тысячи раз на дню улавливает наш слух то пестрое чередование инерции и судьбы, бросков игральных костей и приступов оцепенения, ложных успехов и непризнанных встреч, из которых соткана человеческая жизнь?
Поэтому самое большее, что вы от моего дискурса в смысле ниспровержения основ можете ожидать, это то, что он не претендует ни на какое решение.
1
Ясно, тем не менее, что самым животрепещущим является в дискурсе то, что отсылает нас к наслаждению.
Наслаждение дискурс затрагивает непрерывно, хотя бы потому, что возник из него. И стоит ему сделать попытку к своим истокам вернуться, как он его вновь пробуждает. И в этом смысле всякое умиротворение ему чуждо.
Фрейд, надо сказать, говорит вещи очень странные, совершенно противоположные по своему характеру последовательному и связному дискурсу. Субъект дискурса не знает себя как держащего речь субъекта. Если он не знает, что говорит, это еще куда ни шло — за него всегда договаривали другие. Но Фрейд утверждает, что субъект не знает кто говорит.
Знание — я напоминал об этом достаточно часто, чтобы вы это себе хорошо усвоили — знание это то, что говорится, что высказано. Так вот, бессознательное — это когда знание говорит само по себе.
Именно за это должна была бы идти на Фрейда атака со стороны того, что называют, вкладывая в это более или менее расплывчатый смысл, феноменологией. Чтобы возразить Фрейду, недостаточно было напомнить, что знание знает себя неизреченным образом. Нападая на Фрейда, следовало поставить ему в упрек то, что, по его мнению, знать может любой, что знание перебирается, дробится, перечисляется, а главное — тут-то вся и загвоздка- то, что говорится, говорится, словно по четкам, само по себе, никто этого не говорит.
Я хотел бы с вашего позволения сформулировать один афоризм. Вы увидите потом, почему я начал издалека. Такое обыкновение у меня действительно водится, но сегодня, к счастью, половины первого еще нет, так что на этот раз я вас не задержу. Если бы я начинал всегда занятие так, как на самом деле мне хочется, это показалось бы слишком резко. Как раз потому, что мне этого хочется, я этого и не делаю
— я приучаю вас постепенно, я стараюсь вас не шокировать. Я собирался начать с афоризма, который, надеюсь, поразит вас своей очевидностью — именно он объясняет, почему, несмотря на протесты, которыми встретил Фрейда интеллектуальный рынок, идеям его суждено было восторжествовать. Очевидно стало главное — Фрейд не говорит глупостей.
Именно этим и обусловлено своего рода первенство, которое ему в нашу эпоху принадлежит. То же самое относится, вероятно, и к еще одному мыслителю, который, как известно, сохраняет, несмотря ни на что, свою актуальность. У того и другого, у Фрейда и Маркса, есть одна общая черта
— оба они не говорят глупостей.
А видно это вот почему: начиная им возражать, вы всегда рискуете сбиться, и действительно сбиваетесь, к какой-нибудь глупости. Они вносят разлад в речь тех, кто пытается их зацепить. И речь эта быстро и необратимо вырождается в академическую, конформистскую, отсталую болтовню.
Так что пусть они говорят глупости на здоровье. Ведь тем самым они продолжают Фрейда, образуя определенный разряд людей, тот самый, о котором у нас идет речь. Почему мы, в конце концов, вообще называем какого-нибудь умника дураком? Всегда ли мы говорим это в осуждение? Вы не замечали никогда, что мы часто говорим о ком-то, что он дурак, имея в виду, что он, в сущности, не такой уж плохой
88
человек? Что нас гнетет, так это неспособность понять точку его соприкосновения с наслаждением. Вот почему жалуем мы его этим титулом.
И это тоже составляет достоинство речи Фрейда. Здесь он всегда на высоте, на высоте речи, которая держится в максимально возможной близости от того, что имеет отношение к наслаждению — настолько близко, насколько это до него являлось возможным. А это совсем не просто. Непросто оставаться в том месте, где речь возникает и, возвращаясь, терпит крушение у самых берегов наслаждения.
На этот счет Фрейд, очевидно, порою чего-то недоговаривает, предоставляя нас самим себе. Так, замалчивает он вопрос о наслаждении женщины. По последним сведениям, мистер Гиллеспи, известный в качестве замечательного посредника между многочисленными направлениями, родившимися в психоанализе за последние пятьдесят лет, с необычайным энтузиазмом приветствовал в последнем номере International Journal of Psycho-4nalysis достижение ученых Вашингтонского университета, которым удалось путем ряда экспериментов по изучению вагинального оргазма пролить свет на давно обсуждавшийся вопрос о первичности в развитии женщины наслаждения, представляющего собой поначалу эквивалент мужского.