Ни одна часть истории религии не стала для нас такой ясной, как введение монотеизма в иудаизм и его продолжение в христианстве – если мы оставим в стороне превращение животного тотема в антропоморфного бога с его постоянными спутниками, которое можно проследить не менее последовательно. (Все четыре христианских евангелиста еще имеют свое любимое животное). Если мы условно принимаем мировую империю фараонов за определяющую причину возникновения монотеистической идеи, то видим, что эта идея, изъятая из ее родного окружения и переданная другому народу, после длительного периода латентности была принята им, сохранена как драгоценная собственность и, в свою очередь, помогла ему выжить, придав ему чувство» гордости через осознание того, что он народ избранный: это была религия первичного отца этих людей, с которой была связана их надежда на вознаграждение, исключительность и, наконец, на мировое господство. Эта последняя желанная фантазия, давно оставленная еврейским народом, все еще жива среди его врагов как убеждение в существовании заговора «Сионских мудрецов». Мы откладываем для обсуждения на последующих страницах то, как специфические особенности монотеистической религии, заимствованной из Египта, повлияли на еврейский народ, и какой постоянный отпечаток она должна была оставить на его характере вследствие отрицания связанных с ней магии и мистицизма, побуждая к росту интеллектуальности120 и поощрение очищения; как народ, вдохновленный обладанием истины, ошеломленный сознанием своей избранности, стал высоко оценивать интеллектуальность и подчеркивать значение морали, и как его печальная судьба и разочарование на самом деле привели лишь к усилению всех этих тенденций. А пока мы проследим его развитие.
Восстановление первоначального отца в его исторических правах явилось большим шагом вперед, но это не могло быть завершением, остальные части доисторической трагедии также требовали своего признания. Нелегко определить, что запустило этот процесс в движение. Похоже, что растущее чувство вины охватило еврейский народ, или, может быть, и весь цивилизованный мир того времени в качестве предзнаменования возврата подавленного материала. Пока, наконец, один из представителей еврейского народа, в качестве политико-религиозного агитатора, не нашел удобного случая отделить от иудаизма новую – христианскую – религию. Павел, римский еврей из Тарсуса, ухватился за это чувство вины и точно проследил его обратно к первоначальному источнику. Он назвал его «первородным грехом»; это было преступление против Бога, которое можно было искупить только смертью. С первородным грехом в мир пришла смерть. Фактически, этим преступлением, заслуживающим смерти, было убийство первоначального отца, который впоследствии был обожествлен. Но убийство не запомнилось: его место заняла фантазия искупления, и поэтому эта фантазия могла быть провозглашена как откровение об искуплении (благая весть). Сын Господа согласился безвинно быть казненным, и таким образом принял на себя вину всех людей. Это должен был быть сын, так как убит был отец. Возможно, на представление об искуплении оказали влияние восточные предания и греческие мистерии. Но похоже, что самое существенное в нем являлось собственным вкладом Павла. Он был человеком, обладающим прирожденной религиозной склонностью, в самом прямом смысле: в глубине его психики притаились темные следы прошлого, готовые прорваться в более сознательные области.
То, что спаситель безвинно пожертвовал собой, было, очевидно, предвзятым искажением, которое вызывало трудности для логического понимания. Потому что как мог кто-то невиновный в убийстве, взять на себя вину убийц, согласившись быть казненным? В исторической реальности такого противоречия не было. «Спаситель» не мог быть никем иным, кроме как самым виновным человеком, предводителем компании братьев, одолевших своего отца. По моему мнению, мы должны оставить открытым вопрос: существовал ли главарь восстания. Это возможно; но мы также должны иметь в виду, что каждый в компании братьев определенно желал свершить это деяние единолично и таким образом добиться исключительного положения и найти замену своему отождествлению с отцом, от которого нужно было отказаться и которое исчезало в общине. Если такого главаря не было, то Христос был продуктом желаемой фантазии, которая оставалась неосуществленной; если же он реально существовал, то Христос был его преемником и его перевоплощением. Но независимо от того, что мы здесь находим, фантазию или возвращение забытой реальности, в любом случае происхождение концепции героя следует искать именно здесь – героя, который всегда восстает против своего отца и так или иначе убивает его121. Здесь также находиться и истинная основа «трагической вины» героя драмы, которую иначе трудно объяснить. Едва ли стоит сомневаться, что герой и хор греческой драмы представляют того же мятежного героя и компанию братьев; и нельзя оставлять без внимания, что театр в Средние века заново начался именно со сценического представления истории Страстей Господних.
Мы уже говорили, что христианский обряд Святого Причастия, в котором верующий принимает в себя кровь и плоть Спасителя, повторяет суть древней тотемной еды – без сомнения, только в ее любовном значении, выражающем благоговение, а не в ее агрессивном смысле. Однако, конечным итогом религиозного нововведения стала четко выраженная амбивалентность, преобладавшая в отношении к отцу. Якобы направленное на умиротворение бога-отца, оно завершается его свержением с престола и избавлением от него.
Иудаизм был религией отца. Христианство стало религией сына. Старый Бог Отец отступил за спину Христа; Христос, Сын, занял его место, именно так, как желал этого любой сын в первобытные времена. Павел, который был продолжателем иудаизма, также и разрушил его. Своим успехом он, несомненно, в первую очередь был обязан тому, что идеей спасителя избавлял человечество от чувства вины; но он был обязан также тому обстоятельству, что отказался от «избранного» характера своего народа и видимого знака этого – обрезания – с тем, чтобы новая религия стала всеобщей, объемлющей всех людей. Хотя в том, что Павел предпринял этот шаг, некоторую роль могло играть его личное желание отомстить за неприятие его нововведения в еврейских кругах, тем не менее он также восстанавливал особенность старой религии Атона – устранял ограничение, которое приобрела эта религия, когда была передана новому носителю, еврейскому народу.
В некоторых отношениях новая религия означала культурный регресс по сравнению со старой, еврейской, как постоянно происходит, когда пробивает себе путь или получает допуск новая масса людей из низших слоев. Христианская религия не сохранила тех духовных высот, на которые воспарил иудаизм. Она не была больше строго монотеистической, она переняла многочисленные символические обряды у окружающих народов, восстановила образ великой матери-богини и нашла место для того, чтобы ввести множество фигур политеизма, лишь слегка завуалировав их, и прежде всего она не исключала, как религия Атона и Моисеева религия, суеверий, магических и мистических элементов, что привело к серьезной задержке интеллектуального развития следующих двух тысячелетий.
Триумф христианства был новой победой жрецов Амона над богом Эхнатона после промежутка в пятнадцать веков и в более широком масштабе. И все же в истории религии – то есть, в отношении возвращения подавленного – христианство было продвижением вперед, и с этого момента еврейская религия стала до некоторой степени устаревшей.
Было бы целесообразно разобраться, как случилось, что монотеистическая идея оставила такой глубокий след именно на еврейском народе, и что он смог так ревностно ее сохранять. Я полагаю, что ответ найти можно. Судьба приблизила к еврейскому народу великое свершение и преступление первобытных времен, убийство отца, заставив евреев повторить этот акт в отношении личности Моисея, выдающейся фигуры отца. Это был случай «проигрывания» вместо воспоминания, как часто бывает у невротиков во время сеанса психоанализа122. На указание необходимости помнить, данное им учением Моисея, они, однако, отреагировали отказом от содеянного; они остановились на признании великого отца и таким образом заблокировали себе доступ к той точке, с которой позднее Павел начал свое продолжение ранней истории. Едва ли маловажный факт или случайность, что начальной точкой нового религиозного творения Павла также стало жестокое убийство другого великого человека. Это был человек, которого небольшой круг приверженцев в Иудее считал Сыном Господа и ниспосланным Мессией, и на которого позднее тоже была перенесена часть истории детства, ранее относившейся к Моисею [с.145], но о котором с достоверностью мы знаем едва ли больше, чем о Моисее – был ли он действительно великим учителем, каким его изображают евангелия, или, что более вероятно, факт и обстоятельства его смерти не были решающими для возникновения той значительности, которую приобрела его фигура. Сам Павел, ставший его апостолом, не знал его лично.