До XVIII в. нотариально заверенный акт о заключении брака был важнее, чем религиозная церемония, — это и сейчас проходят в школе, изучая мольеровские пьесы. Социальное значение совершившегося было намного важнее, чем интимное соединение молодых. Вступая в сделку, женщина заверяла всех в том, что она девственна, а мужчина — что он обладает мужской силой. Даже государь не мог избегнуть этой необходимой гражданской и сексуальной процедуры. «Мужской орган короля не твердеет по причине грусти…» Однако король, у которого «не твердеет» член, не может воспроизвести потомство и передать свою власть. «Сексуальная слабость равнозначна потере трона»[225].
У египтян, античных греков, бургундов, новогвинейских бария чрево женщины и мужская эрекция считались собственностью государства или племени. Нерушимая чета представляла собой некое подобие социальной молекулы, необходимой для выживания всего коллектива. После того как пара образовывалась, ее сексуальная жизнь никоим образом не могла быть кодифицирована обществом. Но до вступления в брак был широко распространен процесс содомии, считавшийся актом, исполненным определенной морали, — ведь он позволял избежать дефлорации до замужества[226]. Позднее, в христианское Средневековье, когда сексуальная жизнь стала выступать в роли социального контракта, заключаемого двумя людьми, содомию сочли худшим из всех преступлений[227], своего рода сексуальным обманом, суть которого состояла в отказе зачинать и рожать детей. В сегодняшнем культурном контексте, где выживание коллектива дело намного более легкое, чрево женщины уже не принадлежит государству, но только ей самой, тогда как содомия все еще воспринимается как мошенничество, на которое — ради сексуальной игры — решаются некоторые партнеры.
В техногенном обществе, где религия сохраняет свою организующую и запретительную силу, как, например, в Марокко, тамошние молодые люди отделяются от своих семей достаточно поздно — поскольку им необходимо время, чтобы овладеть какой-нибудь профессией. Однако в богатых семьях, где созданы хорошие условия для обучения и воспитания детей, процесс пубертации наступает гораздо раньше. Пробуждение интереса к сексу наталкивается, тем не менее, на необходимость ждать — ведь браки, повторю, в целом заключаются поздно. Тогда «молодые придумывают способ, как обойти возникшее препятствие… и прибегают к сексуальным актам без проникновения… сохраняя плеву нетронутой… что, по сути, больше не означает „сохранения девственности“»[228]. Вступая в брак в возрасте двадцати пяти лет, женщины имеют девственную плеву и богатый сексуальный опыт.
Похожий феномен существует и в пуританском обществе США, где некоторые девушки из Дакоты участвуют в «балах чистоты», практикуя такое, что заставило бы умереть от стыда европейку, к моменту вступления в брак давно переставшую быть девственницей.
Когда насилие обладало оттенком морали
Чувство любви, испытываемое в браке, рассматриваемое на Западе как доказательство сексуальной морали и взаимоуважения супругов, долгое время считалось абсурдным. Римляне насмехались над влюбленным мужчиной, который, томясь рядом с красавицей, был не готов к решительному сражению. В многочисленных культурах супружеская любовь воспринималась как нечто непристойное: «Нет ничего более нечистого, чем любить собственную жену, питая к ней чувство, подобное тому, которое испытывают к любовнице»[229]. Во время провансальских «Судов любви» XIII в. дамы всенародно объявляли, что выходить замуж можно только за имя или состояние мужчины, а никак не по взаимному чувству, которое остается уделом любовников[230]. В подобных культурных контекстах заявление мужа о том, что он любит жену, и наоборот, показалось бы нам настолько смешным, что стыд заставил бы нас молчать. Единственные авантюры, которые могли в то время вернуть мужчине гордость, — это Красное и Черное, оружие и вера, шпага и сутана. Любая чувственная связь, любовь, испытываемая в браке, унижали бы достоинство человека и становились источником смущения.
Что касается проявлений эротизма в браке, то здесь тоже есть о чем поразмышлять! До начала XX в. жены, уставшие от постоянной заботы о ребенке, отправляли своих мужей в бордель — чтобы чувствовать себя спокойно. Мне приходилось разговаривать с девяностолетними дамами, которые признавались, что, когда оргазм внезапно настигал их в объятиях мужей… они испытывали стыд! «Совсем как женщина легкого поведения, — добавляли они. — Порядочная женщина делает это только из чувства долга». Невероятно, в какой степени культурный контекст и определенная структура социума могут вызывать в глубине наших душ реальное чувство стыда или гордости.
Мужчины также подчинены этим социоинтимным процессам, правда, мы не говорим о плеве или материнстве, а говорим о смелости, физической силе и оцениваем себя как дар, преподносимый кому-либо. Мужчина умирает от стыда, если не может работать, — это значит, что он не достаточно крепок, находчив или даже не готов постоять за себя. В эпоху, когда образуются сообщества, неравность базируется на физической силе и на поддержке коллектива.
Начиная со Средневековья, социальное доминирование аристократов опиралось на владение землями и строительство замков с использованием рабочих рук простолюдинов. Физическая сила, владение оружием и знание определенных кодов вежливого поведения позволяло богатым по нескольким жестам узнавать друг друга; и наоборот, оказываясь среди черни, необученной хорошим манерам, они оказывались в растерянности. После периода Ренессанса (XV–XVI вв.) социальное доминирование определялось обычаями, ритуалами, кроем одежды, умением охотиться и сражаться на дуэлях. Боязливый мужчина, не решающийся драться, не мог законным образом доказать, что достоин править. Многие предпочитали умереть на дуэли, чтобы только не умереть от стыда. Таким образом, для того чтобы править, опираясь на чувство стыда, достаточно изобрести какой-нибудь кодекс чести, который позволит удалить из сообщества тех, кто не вписывается в него. Чем ниже мы спускаемся по иерархической лестнице, тем больше наблюдаем стычек, где в дело идут кулаки, ноги и головы. Конформизм неравенства заставляет мужчин выбирать между почетом насилия и стыдом, вызванным отказом от этого насилия[231]. Мужчина, умевший сражаться на дуэлях или выяснять отношения с помощью кулаков, считался достойным, поскольку он был готов принести свою брутальность в помощь коллективу в трудной ситуации. Но когда коллектив больше не находится в состоянии опасности, та же самая жестокость утрачивает свою защитную функцию и становится разрушительницей семей и коллектива в целом.
Если мы больше не нуждаемся в жестокости, чтобы с ее помощью поддерживать социум, можем ли мы сказать, что материнство сохраняет свое социальное значение? В эпоху, когда мужчины формируют общество посредством кулаков, а женщины — чрева, любовь становится отдаленно похожей на розовую воду. Мы смеемся над влюбленным римлянином, сочувствуем сентиментальному приключению Элоизы и Абеляра, восхищаемся любовными заявлениями Данте, обращенными к Беатриче. Любовь, конечно, существовала, но присутствовала лишь в поэзии. Это сентиментальное второстепенное чувство могло бы стать самостоятельной культурной ценностью лишь при условии, если социум приведет себя в порядок. Женитьба унижала бы мужчину, а любовь — еще сильнее, поскольку она мешала приключениям на стороне. Еще недавно великий навигатор Табарли говорил, что только большая любовь могла бы помешать плаванию по морям. Он довольно поздно нашел себе женщину, которая стала сопровождать его в мореплаваниях, то есть ждал этой любви шестьдесят три года, и только в этом возрасте согласился на столь прекрасное сентиментальное приключение, признав, что пора остепениться.
Не так давно женщины согласились с возможностью жить благополучно. Новые условия существования позволяют им избегать окружения. В этом контексте брак и дети воспринимаются теперь как вмешательство в частную жизнь и даже как причина отчуждения[232]. Материнство меняет свой смысл: родить ребенка более не является актом, способствующим выживанию коллектива; теперь это — препятствие к самореализации. Святой Павел писал, что мы можем вступать в брак, если не способны на большее, Паскаль полагал, что жизнь в браке унижает мужчину, а Табарли утверждал, что только большая любовь может помешать его путешествиям. И эти мужчины сегодня передают эстафету женщинам, которые тоже полюбили свободу.
По-прежнему ли необходимо страдать?
Еще не так давно страдание было неотъемлемой частью существования: каждую зиму люди умирали от голода и холода, как до сих пор происходит в бедных, слабо развитых странах. Искусство переносить страдание также было частью кодекса чести. Мужчина не имел права избегать страдания, ведь с этим напрямую была связана его мужественность[233]. Он должен был страдать и молчать, малейшее сожаление покрыло бы его позором. Мужчины воспринимались как герои, когда спускались в шахту или спали прямо в спецовках на стройплощадках. Они гордились возможностью молча страдать и отдавать все заработанное супруге, управлявшей домашним хозяйством. Но для женщины подобная героизация не носила положительный оттенок, поскольку узаконивала власть мужчины: «Я страдаю ради тебя, отдаю тебе все, что заработал, это мой долг чести, а ты должна прислуживать мне за столом». Честь и мужественность считались тесно взаимосвязанными, и когда мужчина не был столь мускулист, чтобы грузить уголь в вагонетки, когда болезнь вдруг делала его слабым или когда употребление алкоголя ставило его вне общества, то семья умирала от стыда. В подобном суровом контексте, провоцирующем страдание, мужские мускулы и женская добродетель — суть адаптивные ценности. Мы молча страдаем и гордимся этим. Мы сохраняем себя для супруга, которого выбрал для нас социум, мы служим ему и гордимся этим. Однако когда — благодаря развитию технологий — окружение становится более терпимым к нам, честь превращается в нечто «старомодное», а мужественность приобретает смешной оттенок — мы говорим «мачо», тем самым выражая свое презрение.