В наиболее утонченном виде переживание опосредовано самой психологией, ее героями, образами этих героев и их жизнью, ее методами и терминами. Человек становится отчетом об истории болезни, переводящим понятия из книги в процесс самоанализа, размалывающего эмоциональную непосредственность в пыль. Даже все общественно полезные виды досуга и социальной ответственности, дачные хобби, наряду с «высшими» устремлениями, такими, как религия, искусство и идиллия личной любви, могут помешать непосредственному переживанию настолько, что жизнь, приобретающую это качество, молодые называют «подделкой» или «липой». Те молодые, которые все еще способны к непосредственности, яростно сопротивляются заключению своего чистого видения в заранее изготовленные по шаблону ловушки, которые для них уже освободили взрослые. По этой причине мы назвали анализ непрерывным поражением и связали его с креативностью. Он обязан быть иконоборческим. Он действует, разбивая сосуды, в которые заключены пойманные в ловушки переживания, даже если это сосуды самого анализа.
Из всех этих сосудов медицинский наиболее искушает аналитика, в особенности потому, что он более всего соответствует ожиданиям пациента. Ожидая развития и надеясь на следующий сеанс, можно избежать незавершенности в течение данной сессии. В анализе остается только нуминозное; развитие и надежды уводят от этой конфронтации с незавершенностью. В такой ситуации лишь дерзновенность может справиться с этой проблемой, даже до степени, когда терапевтическое искусство (в медицинском смысле этого слова) уступает дорогу человеческой непосредственности и риску эмоциональной вспышки. В этом случае мы оказываемся обнаженными, безнадежно глупыми и ни в чем не превосходим пациента.
Единственным инструментом аналитика для интенсификации осознания в течение аналитического часа является его собственная личность. Следовательно, аналитики должны всегда рассматривать свой собственный анализ как главный критерий их работы; не прошедший анализ аналитик — лэй-аналитик. Сновидения, ассоциации, события могут прийти к нему на помощь, но с такой же легкостью они могут использоваться пациентом как новые занавесы и новые средства защиты от непосредственного переживания. Это обстоятельство делает очень важным существующее столкновение, так как в нем аналитик не только отображает пациента, но и сопоставляет его со своей собственной реакцией. Пациент приходит за этой реакцией. Он ищет не развития, любви или излечения, но осознания непосредственной реальности. Аналитическая встреча требует от участников напряженной концентрации или состояния "все там", своего рода всеобщего «присутствия», которое, благодаря физической основе сознания, невозможно поддерживать на нужном уровне в течение значительного времени. И снова, как мы обсуждали в главе VI, это всеобщее обязательство участия в процессе является онтологической основой работы, так как аналитическое присутствие означает также присутствие аналитического бытия.
Перемещение от кушетки к креслу, то есть переход от Фрейда к Юнгу, знаменует сдвиг от диагностики и опосредованного к диалектике и непосредственному. Это физическое положение, соответствующее другой онтологической позиции, придает иное значение выражению "быть в анализе". Пациент в кресле больше не смотрит на самого себя с позиции медика — как на объект для диагноза и лечения. Переход от кушетки к креслу представляет собой изменение фокуса в самой личности — от того, что она должна, к тому, что она есть. Кресло погружает нас в самих себя, назад, внутрь нашей реальности, кем и являемся на самом деле, лицом к лицу, колено к колену, бесстрашно отражающимися в зеркале другого, без единого шанса на замещающее переживание. Теперь свободы ассоциаций с надеждами на появление чего-то нового больше нет. Больше не существует ожиданий чего-то иного; вместо этого есть тождество с тем, что личность представляет собой сейчас. В повторяющихся изменениях мы обнаруживаем неизменность. Это тождество и неизменность древние греки называли бытием, и оно тождество уникальности личности, которую алхимики воображали в Камне. Здесь, в этой спокойной и способной нанести ранение точке, не существует ни надежды, ни развития, ни какого-либо превращения, но только то, что есть сейчас, и deo concedente,[28] чистое и прозрачное, как кристалл.
Этот процесс может быть описан как последовательность уникальных и бесценных моментов прозрачности, которую часто представляют в психическом в виде ожерелья из драгоценных камней. Традиция относится к истолкованию этих ярких моментов, подобных лучам света, вышедшим из призмы, как к построению алмазного тела. Теперь возникает вопрос о том, какое отношение имеет аналитическая работа по созданию в душе неразрушимых ценностей сознания к нашей теме смерти, бессмертия и построения алмазного тела.
Не могли бы мы в таком случае сделать вывод о том, что пациент, приходящий к аналитику для разрешения своей психологической проблемы, на самом деле просит разрешить проблему своего психического бытия, то есть что решение проблемы человека означает решение проблемы души или ее спасения? Таким и представляется то, что традиция всегда называла спасением души или искуплением. Мы обнаруживаем, что за всеми побуждениями к росту и развитию, к творчеству и созиданию, за надеждой обрести больше силы, больше жизни и больше времени, за этим "ступай, ступай, ступай" скрывается потребность в спасении души человека любым способом, всеми правдами и неправдами, сквозь ад и морские пучины, в спасении с помощью дзен, Фрейда или Юнга. С помощью непосредственного переживания, возможность которого предоставил анализ, мы поступаем так, как и завещал Будда: "Трудись усердно для своего спасения".
Глава 12. Врачебная тайна и аналитическое таинство
Давайте обратимся теперь к прошлому, чтобы посмотреть, зависит ли таинство анализа от врачебной тайны, какой она впервые была установлена в клятве Гиппократа: «Что бы я ни видел или ни слышал в профессиональной или частной беседе из того, что не следует разглашать, я буду хранить в тайне и не расскажу о том никому». Если бы в качестве основания для аналитического таинства можно было представить что-нибудь другое вместо врачебной тайны, мы столкнулись бы с еще одним аргументом против лэй-анализа.
Врачебная тайна — благородный этический принцип. Он охраняет достоинство личности и в то же время возвышает саму болезнь, относясь к ней как к принадлежности личной судьбы, части ее драмы и как к тому, что достойно уважения. Существует, кроме того, и социальная необходимость сохранения врачебной тайны. Там, где здоровье и болезнь рассматриваются как взлеты и падения судьбы, врач обязан не сплетничать о состоянии дел своих больных. Без медицинской этики сама медицина вряд ли могла бы существовать. Кто бы позволил врачу войти и увидеть себя в самом слабом и наиболее отвратительном состоянии, если бы врач вынес из комнаты больного сплетни на торговую площадь? Однако врачебная тайна, при всем уважении к ней, часто может оказаться чем-то таким, что лишь отдаленно ее напоминает.
Она запрограммирована, так как является правилом, а правила обращения со всеми историями болезни одинаковы. Врачебная тайна стремится не учитывать индивидуальные взаимоотношения пациента и врача, так что пациент и в самом деле находится «в руках врача» или «под ножом хирурга». Врач не начинает свою работу с отождествления себя с историей болезни, лежащей перед ним. Это не в правилах современной медицины в силу всех тех причин, которые мы уже обсуждали. Врач нуждается в правиле о врачебной тайне, чтобы защитить пациента, так как не чувствует воздействия истории болезни на него самого. Он не осознает, что врачебная тайна направлена также и на защиту врача, что предъявление другим истории болезни является также и его собственным разоблачением. Если бы врач эмоционально вовлекался в терапевтический процесс, подобно аналитику, то не испытывал бы подобной потребности в правиле сохранения тайны. В таком случае он бы чувствовал себя вынужденным хранить молчание о душе своего пациента, как он поступает в отношении собственной души. Осмотрительность не нуждалась бы в насаждении этического принципа в виде правила, так как возникала бы естественно.
Правило насаждается извне, когда естественное чувство благоразумия утрачено. В древности клятва Гиппократа имела религиозную окраску, которой лишена современная медицина. То, что от осталось от клятвы, представляет собой не более чем жесткий скелет, этический принцип, лишенный трансцендентной энергии. Врач говорит: «Вы можете рассказать мне обо всем, показать мне все, так как из-за моей клятвы это не распространится дальше». Но при этом врач ничего не говорит о самом себе и о том, каким образом он получает эти откровения о душе другой личности. Разделяемая тайна приводит к возникновению близости, и первая личность, которой интересуется пациент, — это не «другие», а сам врач. Достоин ли он столь глубокого посвящения в мою личную жизнь? Способен ли врач хранить откровения, которых требует от меня? Но пациент уже загнан в угол правилом соблюдения близости с незнакомцем.