Вот какой это слог: неутомимый, словно тень заводного манекена. Уродливый, но не бессильный, отнюдь. Занятно скучный. Противный увлекательно.
Эпитеты общепринятой оценочной шкалы тут ничего не значат - примерно как на чемпионате по бальным танцам в инвалидных колясках.
Но ведь и то сказать: речь идет об одном из постыднейших фактов истории человечества. Ничего не стоит передать его, как это миллион раз и сделано, кристально-внятным предложением типа: весь советский народ оплакивал смерть Великого Вождя. И в такой формулировке все дано, все уже наличествует горестное отвращение и безумная насмешка. Но как их выдавить наружу? Этот автор предпочитает взрыв - и возню с мозаикой осколков.
Повествование представляет собой каскад гипербол. Они устроены почти одинаково - работают на принципе Хлестакова: тридцать пять тысяч одних курьеров, помните? Вообразите же, что незабвенный И. А., сказав невозможную цифру, не сбился тут же на другое, а впал в подробности: как эти курьеры теснились на лестнице - и давка перешла в драку - и лестница обвалилась - и далее крупным планом крошево из орленых пуговиц и кувшинных окровавленных рыл... еще усилие - и с высоты птичьего полета такое же крошево, уже размазанное по стогнам столицы и пространству империи... Антракт, перекур, в перекуре анекдот, - отдохни, Городничий! - но и анекдот на полпути срывается в омут очередной гиперболы.
"Можно себе представить, что значит отстоять двенадцать часов в очереди на таком морозе. А очереди тогда бывали и похлеще. Бывало, они стремительно росли, извиваясь по улицам Москвы, многократно возвращаясь к тому же самому месту эдакой сложенной во много раз вселенской анакондой. В принципе за пределами нескольких тысяч составляющих ее единиц антропологического состава магическая центростремительная масса очереди начинала втягивать в себя почти все живое население. При достижении же критической массы, говорят, наблюдались даже вспухания почвы, ее содрогания от попыток недавно умерших присоединиться к довлеющей массе" и т. д.
Я позволил себе подчеркнуть все эти разнообразные пределы и массы и составляющие состава - просто так, исключительно из личного ехидства. Мы ведь уже согласились, не правда ли, что где стиля нет, там и стилистических ошибок не бывает? Совсем не в стиле - назойливый магнетизм этой странной книжки. Но и фабула ни при чем - какая там фабула - так, обзор отрочества, конспект первой главы условных мемуаров. Почти нет событий - сплошь впечатления. Но какие!
Над этой книжкой я, ровесник сочинителя, впервые понял ясно, что хотя отцы и матери у нас, у мальчиков победившего социализма, были разные, зато дедушка - один, и родители перед ним трепетали не меньше нас, - примерно как в "Страшной мести" Гоголя. И что сущность нашего могучего колдуна была подобна массе, которою овладела идея... Или наоборот: резонансному ускорителю инстинктов.
И меня нисколько не удивляет, что автор - точней сказать, Д. А. Пригов этого сочинения - подробно и с бесконечной серьезностью изображает в этих очерках детства истребление тараканов, а также крыс... Что он ненавидит плоть и презирает речь, с болезненным наслаждением низводит естество к веществу, и с пылкой скорбью пародирует собственную память. Неумолимым Ревизором облетает свою Вечность, лично ему данную в ощущениях: две-три нити настоящего света провисают над бездной, где копошится неистощимая биомасса, одержимая злой волей и смертным страхом, - и Я, бедное ослепительное Я мало того что Я всего лишь атом этого сверхсущества, омерзительного невообразимо, - Я, хуже того, управляемый атом, а никакой не Ревизор...
Путешествие по этой унизительной, презренной реальности - раскрываемой как внутренний опыт, - обрывается встречей с чем-то или кем-то чересчур похожим на Князя Тьмы - глаза в глаза. Эффектная последняя страница, пожалуй, искупает многочисленные (не названные мной) и важные недостатки сочинения, - потому что ими приуготовлена: словно фокус все не удавался, не получался - и вдруг вышел. Сотая или двухсотая гипербола стала, наконец, метафорой, вобравшей в себя весь предыдущий текст. Ужасный и печальный вышел фокус - в черном ниоткуда луче не поспоришь с простой мыслью, на которую все и прежде намекало: что бесцветное наше, плоское, почти безличное прошлое, где словно бы и не было ничего, кроме эксцессов быта и обрядов мифологии, что это пошлое прошлое - вечно действующая модель ада, каким он представлен в трактатах Сведенборга или К. С. Льюиса. Но эти авторы писали человеческим языком, а Д. А. Пригов - колорита местного, кромешного ради - вовсю использует скрежет зубовный.
Письмо XLIX
24 января 2001
Иоганн Иоахим Винкельман. История искусства древности. Малые сочинения. / Издание подготовил И. Е. Бабанов. - СПб.: Алетейя; Государственный Эрмитаж, 2000. Припоминаете, кто был Винкельман? В позапозапрошлом веке погодок Ломоносова, тоже из простых (но победней) - сын сапожника, научное светило, причем в такой области, которую он же сам и открыл; первый искусствовед. Утолив с огромным трудом тоску по образованию (потратив на это полжизни), заразился страстью герцогов и кардиналов - к антикам: к резным камням, разным там камеям, заплесневелым монетам, кувшинам, статуэткам, архитектурным обломкам. Итальянские кладоискатели снабжали этим добром всю Европу; среди вельмож были коллекционеры сумасшедшие; мало-мальски приличный монарх полагал делом чести завести галерею древностей. Вещи, с нынешней точки зрения, были по большей части второсортные: в лучшем случае - римские копии с греческих оригиналов (как Венера у нас в Летнем саду, если только не ошибаюсь), - а до Греции у самодеятельных тогдашних археологов руки не доходили. А то и копии копий, не говоря уже о бесчисленных подделках сыскались и на них умельцы и охотники... Высокая мода, большие деньги.
Всех заработков Винкельмана за целую жизнь недостало бы, наверное, на осколок какой-нибудь бронзовой вазы из раскопок на Сардинии, - но, служа библиотекарем во дворцах высокопоставленных любителей - в Дрездене, Риме и Флоренции, он все как следует разглядел и все запомнил. И прочитал всех древних греков и римлян - и все, что нашлось во вверенных ему книгохранилищах, про греков и римлян. И стал при вельможах эксперт. Выносил непререкаемые приговоры: откуда вещь, кем сделана, когда. И написал сколько-то чрезвычайно ученых статей про разные коллекции.
А между статьями сочинил книгу - вот эту самую "Историю искусства древности", в которой все свои знания и вдобавок литературный талант перевел в любовь - чувственную любовь ко всем этим осколкам, обломкам сентиментальную любовь к призраку, к Идеалу красоты.
"Так женщина, провожающая своего возлюбленного и лишенная надежды увидеть его снова, стоит на морском берегу и вперяет затуманенный слезами взор в удаляющийся парус, думая, что видит облик любимого. Подобно ей, мы видим лишь тень предмета наших стремлений, но тем сильнее становится наша тоска по утраченному, и мы рассматриваем копии с таким величайшим вниманием, с каким никогда бы не смотрели на оригиналы, владей мы ими..."
В 1764 году - с такой важностью и нежностью - о воображаемом искусстве давным-давно погибшей цивилизации... О добыче гробокопателей, утехе снобов... Впрочем, отныне она сделалась излюбленной забавой книжных червей. Немецкие интеллигенты полюбили Винкельмана навсегда. Гёте написал: "Читая его, ничему не научаешься, но чем-то становишься". Однако славой на родине Винкельман не успел насладиться, не стал ни профессором, ни тайным советником: на полдороге из Италии (где прожил тринадцать лет) в Германию, охваченный странной тревогой, свернул к югу, и случайный знакомец - не то попутчик, не то сосед по гостинице - уголовник и псих - его зарезал.
Все это присказка. Кто я такой, чтобы писать о Винкельмане? Но я знавал в Петербурге - верней, в Ленинграде - человека, столь же, пожалуй, одаренного и просвещенного, и трудолюбивого, и тоже вся его жизнь была роман с европейской культурой, да только на какое-то главное сочинение времени не хватило, не нашлось покровителей, ни синекур, о заграничном путешествии смешно и подумать; пробавлялся литературной поденщиной, чтобы заработать на сигареты и прочую так называемую жизнь - жил, как я понимаю, главным образом за письменным столом, ночью (опять как Винкельман), - а днем все больше острил; скучно с ним не бывало.
Бедность и безвестность он переносил сравнительно легко, но страшно тяготился глупостью людей и особенно начальников: один за другим он предлагал издательствам проекты книг восхитительных - и совершенно необходимых в стране, где редкий академик разбирает эпиграфы бойчей Евгения Онегина, - понимающие люди восхищались его затеями, начальники же тормозили, тормозили...
Вот что все-таки удалось: в его переводе с немецкого, и с его комментариями, вышла двухтомная "История итальянского искусства в эпоху Возрождения" - курс лекций Макса Дворжака - нет смысла сейчас рассказывать, но классический труд, всего-то на полвека припозднившийся.