Вот здесь-то и имеютместо политические последствия. На деле вопрос всегда в том, какое знание возводится здесь в закон. Когда это обнаруживается, может оказаться, что ситуация изменилась. Знание, увиденное другими глазами, понижается в ранг симптома. И тогда является истина.
За истину, конечно, сражаются, но причиной тому ее связь с Реальным. Однако то, что это происходит, куда маловажнее того, что это производит. Эффект истины
— это пропажа знания. Эта пропажа и обусловливает скорейшее возобновление производства.
Что касается Реального, то ему от этого ни жарко, ни холодно. С него, как с гуся вода — до следующего кризиса. Оно даже выигрывает, возвращая себе на время свой блеск. Это блеск, которого от любых революций ждать бесполезно
— тот блеск, что мог бы воссиять на месте, всегда неспокойном, истины. Беда лишь в том, что блеск этот ослепителен — в нем не видно ни зги.
Вот текст, который я, на другой день после последнего семинара, отложил в сторону — для вас, конечно же, так как о том, чтобы присовокупить его к моему маленькому радиопараду, не может быть речи.
В связи с этим важно усвоить следующее — страшно в истине то, чему она уступает место.
Место Другого существует, как я всегда говорил, для того, чтобы туда была вписана истина, то есть все, что к этому разряду относится — ошибки, даже ложь — все, одним словом, что не существует, не имей оно истины в своей основе.
Все это откровенная игра — игра речи и языка.
Но как обстоит дело с истиной в моей четвероногой схеме — схеме, которая предполагает наличие языка и структурированного дискурса, то есть того, что накладывает условия на всякую речь, которая в его рамках может возникнуть? Чему истина, о которой идет речь, истина данного дискурса, то есть то самое, что им обусловлено, уступает место? На чем он, дискурс господина, держится? Это другая сторона функции истины, не лицевая его сторона, а то измерение, где необходимость ее обусловлена чем-то скрытым.
Те борозды, что мы чертим в алетосфере, пролегают по поверхности неба, давно уже опустевшего. Но речь идет о другом — о том, что однажды я нарек словом, которое задело столь многих из вас за живое, что меня спрашивали потом, зачем оно мне понадобилось — речь идет о латузе.
Измерение истины, в котором она выступает как нечто скрытое, придумал не я. В ее основе лежит Verborgenheit. Она так устроена, другими словами, что вы невольно подозреваете, будто в утробе у нее что-то скрывается.
Очень скоро нашлись хитроумцы, понявшие, что если содержимое чрева выйдет наружу, то быть беде. Избыточность ее, возможно, пейзажу идет на пользу, но штука в том, что стоит ей выйти, как дело может с равным успехом обернуться кошмаром. Если вы станете ждать у моря погоды, то вы пропали. В общем, не надо латузу слишком дразнить. Увлечься этим, значит удостоверить то, о чем я без устали вам твержу — невозможность того, что отношения эти действительно реальны. Чем больше ваши поиски привязаны к истине, тем больше упрочивают они власть невозможных вещей, которые я вам давеча перечислял — управлять, воспитывать и, порою, анализировать. В отношении анализа это, в любом случае, очевидно.
Субъекта якобы знающего малейшее приближение к истине до глубины души возмущает.
3
Мои маленькие четвероногие схемы — это, имейте в виду, не крутящийся столик истории. Вовсе не обязательно, чтобы она обязательно шла этим руслом или чтобы вращение происходило всегда в одну сторону. Это всего-навсего попытка сориентировать вас относительно нескольких радикальных, в математическом смысле, функций.
В отношении функций, решающий шаг был сделан приблизительно в ту эпоху, о которой я только что говорил, и связан он был с чем-то таким, что объединяет между собою начинание Галилея, появление дифференциалов и интегралов у Лейбница и возникновение понятия логарифма.
С функцией входит в Реальное нечто такое, чего там раньше никогда не было, и речь идет не об открытии, эксперименте, выделении, ограничении, размежевании, а о записи — о записи двух типов операций.
Посмотрим, в качестве примера, откуда берется логарифм. В одном случае, первичной операцией является сложение. Сложение как-никак происходит интуитивно: одно находится здесь, другое там, вы совмещаете их и образуется в результате новое множество. Но умножение хлебов — это не собирание оных. Применяя одну операцию к другой, вы изобретаете логарифм. И вот он уже разгуливает по белу свету. Какими бы пустячными ни казались вам его правила, не думайте, что факт существования их оставит вас, здесь присутствующих, в том же состоянии, в котором были вы до того, как эти правила появились. Само их присутствие — вот что важно.
Так вот, наши крылатые термины, Sp S2, a, $, могут сослужить нам службу в довольно большом количестве операций. Нужно только приучиться ими пользоваться.
Исходя, к примеру, из единичной черты, можно, ею довольствовавшись, попробовать задаться вопросом о функции господствующего означающего. И это окажется вполне выполнимо, если вы, подведя, разумеется, солидную структурную базу, обратите внимание на то, что в домыслах она не нуждается, что вся комедия смертельной борьбы за престиж и ее исхода становится лишней. В противоположностьвыводам, которые напрашиваются, когда мы рассматриваем вещи на уровне действительности, в положении раба никакой произвольности нет. В знании с необходимостью возникает нечто такое, что берет на себя функцию господствующего означающего.
Трудно, конечно, удержаться от фантазий по поводу того, с кого это все началось — вот почему нам так нравится, когда раб с господином перебрасываются у Гегеля мячиком. На самом деле, может быть, просто кому-то стало стыдно, вот он и высунулся вперед таким образом.
Об измерении стыда я вам сегодня уже говорил. Это не самая удобная для обсуждения тема. Она не из тех, о которых легко говорить. Как знать, может быть, это и есть та дыра, из которой хлещет струей господствующее означающее. Будь это так, это помогло бы оценить, насколько тем, кто хотел бы участвовать в ниспровержении, или просто смещении, господина, необходимо с этим означающим сблизиться.
Как бы то ни было, ясно одно — введение Sj, господствующего означающего, вы можете наблюдать в любом дискурсе, это условие его читаемости.
Имеются язык, речь и знание — все это было, похоже, налицо и в неолитическую эпоху, но никаких признаков существования измерения, именуемого чтением, у нас нет. В письме и печати нужды еще не было — существуют они, конечно, давно, но как бы задним числом. Почему, читая любой текст, мы всегда можем спросить себя — в силу какой особенности они поддаются прочтению? За разрешением этой трудности нужно обратиться к тому, что выступает как господствующее означающее.
Хочу обратить ваше внимание на то, что в качестве литературных произведений люди никогда ничего, кроме небылиц, не читали. Чем объясняется такое положение дел?
Последний раз, пойдя по ложному следу — обожаю пуститься по ложному следу — мне случилось прочесть Изнанку современной жизни Бальзака. Это и вправду невероятно. Если вы не знакомы с ней, то что бы вы по истории конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века, то есть об эпохе Французской революции ни читали, даже если вы читали Маркса, вы все равно в ней ничего не поймете, от васвсе равно ускользнет нечто такое, чего вы нигде, кроме этой дурацкой книжки, Изнанки современной жизни, все равно не найдете.
Пожалуйста, познакомьтесь с ней. Я уверен, что немногие среди вас ее брали в руки. Это одна из тех книг Бальзака, которую читают реже других. Заставьте себя ее-таки прочитать.
Пусть это будет задание, подобное тому, что я попытался — с тех пор едва не сто лет прошло — дать своим слушателям в госпитале Святой Анны, читая с ними первую сцену первого акта Атали Расина. Все, что они сумели расслышать там — это точки пристежки. Я не стану утверждать, что метафора была удачной. В конечном счете речь шла о S, господствующем означающем.
Бог свидетель тому, что они из этой точки пристежки сделали — о ней писали даже в 7дм модерн, спасибо, что не в Минют.
Речь шла о господствующем означающем. То был способ потребовать от них, чтобы они отдали себе отчет в том, каким образом нечто такое, что разносится в языке как по ветру, оказывается читаемым, то есть оседает, становится дискурсом.
Я всегда утверждал, что метаязыка нет. Если что и можно принять за поиски в языке мета — уровня, так это просто-напросто вопрос о чтении.
Предположим, чисто гипотетически, что у меня спросили бы мнение о вещах, с которыми меня ничего, кроме этого места, надо сказать, достаточно специфического, не связывает — меня удивило бы, что меня безапелляционно зачисляют по университетскому ведомству. Но в конце концов, если другие, по причинам, учитывая их положение, вполне весомым и в свете моих маленьких схемок особенно очевидным, окажутся в ситуации, когда им захочется совершить в университетских порядках некий переворот, где им искать выхода?