Ангел, собственно, должен был "вселиться" в меня, но он знал лишь ангелов и ничего не понимал в людях, поэтому он вначале напал на меня как враг, однако я выстоял. Во второй части сновидения я сам стал хозяином цитадели, и ангел сидел у моих ног, ему пришлось учиться понимать меня, постигать человеческую природу.
Знакомство с арабской культурой в буквальном смысле подавило меня. Эти люди, живущие во власти чувств и страстей, не склонные к долгим размышлениям, в главном для себя опирались на те исторические уровни бессознательного, которые мы в себе преодолели или думаем, что преодолели. Это как тот детский рай, от которого мы отлучены, но который при любой возможности напоминает о себе. Воистину, наша вера в прогресс таит в себе глубочайшую опасность: предаваясь все более иллюзорным мечтаниям о будущем, наше сознание неотвратимо погружается в свое прошлое состояние.
Но правда и то, что детство — которое из-за своей наивности, мало осознает себя — способно создать совершенный образ целостного и самодостаточного человека во всей его неповторимости. Поэтому взгляд ребенка и первобытного человека может пробудить у взрослого и цивилизованного человека какую-то тоску, какие-то желания, стремления и потребности, ранее невостребованные, свойственные той части личности, которая была подавлена, затерта, загнана внутрь.
Я разъезжал по Африке, пытаясь обнаружить нечто такое, что в каком-то смысле обретается по ту сторону европейского сознания. Подсознательно я хотел найти ту часть своей индивидуальности, которая затушевывалась под влиянием и под давлением европейского образа жизни. Она, эта часть, бессознательно противостоит моему стремлению подавить ее. В соответствии со своей природой она стремится погрузить меня в бессознательное (утянуть под воду) и тем самым погубить, но благодаря своему знанию я в состоянии ее осознать и обозначить, в состоянии отыскать взаимоприемлемый modus vivendi. Темный цвет кожи араба указывает на то, что он — "тень", но не моего сознательного "я", а в большей степени этническая, то есть тень некой целостности, составляющей мою личность, моей самости. Как хозяин касбы, этот араб был тенью моей самости. Европеец живет в согласии со своим ratio, отметая тем самым большинство человеческих проявлений, и почитает это за благо, не замечая, что достигается оно ценой жизни во всей ее полноте, ценой собственной личности — утратой ее целостности.
Сон объясняет, какое влияние оказало на меня знакомство с Северной Африкой. Прежде всего не исключено было, что мое европейское сознание подвергнется неожиданным и мощным атакам бессознательного. Но на самом деле я ничего подобного не испытал, наоборот, я всякий раз убеждался в своем превосходстве, и жизнь на каждом шагу напоминала мне, что я европеец. К этому я относился как к неизбежности, ведь между мной и аборигенами всегда существовала некая дистанция, некое отчуждение. Но тот факт, что бессознательное столь явно принимает этот чуждый мне порядок вещей, явился для меня неожиданностью: я не был готов к подобному конфликту, который во сне возник в сюжете об убийстве.
Истинный характер этого расстройства я понял лишь несколько лет спустя, оказавшись в тропической Африке. Здесь я впервые почувствовал, что значит "going black under the skin" (почернеть под кожей, т. е. в душе. — англ.), эта подстерегающая каждого европейца опасность потерять себя — опасность, еще не вполне осознаваемая нами. "Там, где опасность, там, однако, и спасение" — эти слова Гельдерлина мне часто вспоминались в подобных ситуациях. "Спасение" заключается в нашей способности осознать, чего хочет темная сторона нашей личности, и в этом нам помогают предостерегающие сны. Они говорят, о присутствии в каждом из нас некоего "существа", которое не только пассивно принимает подсознательные импульсы, но и само переходит в наступление, рвется в бой, — это и есть тень нашего "я". Также как детские воспоминания могут неожиданно завладеть сознанием, вызывая столь живое чувство, что мы вдруг ощущаем себя перенесенными в мир детства, так и этот, иной и чуждый нам, образ жизни будит архетипическую память о прошлом, которое мы, казалось, совершенно забыли. Это воспоминание о потенциальных возможностях, отринутых цивилизацией, но мы воспринимаем их как своего рода примитивный опыт, как некий варварский пережиток, и предпочитаем забыть о них. Но как только это напоминает о себе, провоцируя конфликт, мы как бы сознательно взвешиваем обе возможности: одну — реально проживаемую, другую забытую. И тогда становится ясно: утраченное не всегда может найти слова в свою защиту. В структуре психики, так же как и в экономике, нет ничего, что совершалось бы механически, все связано со всем, все имеет цель и смысл. Но поскольку сознательный разум не может охватить и осветить всю структуру в целом, он, как правило, не может понять и этот смысл. Поэтому мы вынуждены опираться только на наши знания об этом и надеяться, что в будущем ученые сумеют объяснить, что же означает это столкновение с тенью самости. Во всяком случае, я в тот момент даже не догадывался о природе этого архетипического опыта и еще в меньшей степени мог найти ему какие бы то ни было исторические параллели. Тем не менее мне надолго запомнился мой сон и мое желание снова при малейшей возможности посетить Африку. Желание это исполнилось лишь через пять лет.
Каждый раз, когда возникает потребность взглянуть на вещи критически, нужно смотреть на них со стороны. Это особенно верно в отношении психологии, где материал по природе своей гораздо более субъективен, чем в любой другой области знаний. Как, например, возможно полностью осознать национальные особенности, если мы не можем взглянуть на свой народ со стороны? А это означает — смотреть на него с точки зрения другого народа. И чтобы опыт удался, необходимо получить более или менее удовлетворительное представление о другом коллективном сознании, причем в процессе ассимиляции нам придется столкнуться со многими необычными вещами, которые кажутся несовместимыми с нашими понятиями о норме, которые составляют так называемые национальные предрассудки и определяют национальное своеобразие. Все, что не устраивает нас в других, позволяет понять самих себя. Я начинаю понимать, что есть Англия, лишь тогда, когда я как швейцарец испытываю неудобства. Я начинаю понимать Европу (а это наша главная проблема), если вижу то, что раздражает меня как европейца. Среди моих знакомых много американцев. Именно поездка в Америку дала мне возможность критически подойти к европейскому характеру и образу жизни; мне всегда казалось, что нет ничего полезнее для европейца, чем взглянуть на Европу с крыши небоскреба. Впервые таким образом я воображал европейскую драму, будучи в Сахаре, когда меня окружала цивилизация, отдаленная от европейской приблизительно так же, как Древний Рим — от Нового Света. Тогда мне стало понятно, до какой степени — даже в Америке — я все еще стеснен и замкнут в рамках культурного сознания белого человека. И тогда у меня появилось желание углубить эту историческую аналогию, спустившись еще ниже по культурной лестнице.
Оказавшись в Америке в следующий раз, я вместе с американскими друзьями посетил в Нью-Мехико, город, основанный индейцами пуэбло. Впрочем, "город" это слишком сильно сказано, на самом деле это просто деревня, но дома в ней, скученные, густозаселенные, выстроенные один над другим, позволяют говорить о "городе", тем более что так его название звучит на их языке. Так впервые мне удалось поговорить с неевропейцем, то есть не с белым. Это был вождь племени Тао, человек лет сорока или пятидесяти, умный и проницательный, по имени Охвия Биано (Горное Озеро). Я говорил с ним так, как мне редко удавалось поговорить с европейцем. Разумеется, и он жил в своем собственном мире, как европеец — в своем, но что это был за мир! В беседе с европейцем вы, словно песок сквозь пальцы, пропускаете общие места, всем известные, но тем более никому не понятные; здесь же — я словно плыл по глубокому неведомому морю. И неизвестно, что доставляет больше наслаждения — открывать для себя новые берега или находить новые пути в познании вещей давно известных, пути древние и практически забытые.
"Смотри, — говорил Охвия Биано, — какими жестокими кажутся белые люди. У них тонкие губы, острые носы, их лица в глубоких морщинах, а глаза все время чего-то ищут. Чего они ищут? Белые всегда чего-то хотят, они всегда беспокойны и нетерпеливы. Мы не знаем, чего они хотят. Мы не понимаем их. Нам кажется, что они сумасшедшие".
Я спросил его, почему он считает всех белых сумасшедшими? "Они говорят, что думают головой", — ответил вождь. "Ну, разумеется! А чем же ты думаешь?" — удивился я. "Наши мысли рождаются здесь", — сказал Охвия, указывая на сердце.
Я был ошеломлен услышанным. Первый раз в жизни (так мне казалось) мне нарисовали истинный портрет белого человека; меня было такое чувство, будто до этого я не видел ничего, кроме размалеванных сентиментальных картинок. Этот индеец отыскал наше самое уязвимое место, увидел нечто, такое чего не видим мы. У меня возникло ощущение, будто то, чего я не замечал в себе раньше, нечто лишенное очертаний, поднимается во мне. И из этого тумана один за другим выплывают образы. Сначала возникли римские легионеры, разрушающие галльские города, Цезарь с его резкими, словно высеченными из камня, чертами, Сципион Африканский и, наконец, Помпеи. Я увидел римского орла над Северным морем и на берегах Белого Нила. Я увидел Блаженного Августина, принесшего на остриях римских пик христианское "credo" бриттам, и Карла Великого с его пресловутым крещением язычников. Я видел банды крестоносцев, грабящих и убивающих. Со всей беспощадностью передо мной обнажилась пустота романтической традиции с ее поэзией крестовых походов. Затем перед глазами появились Колумб, Кортес и прочие конквистадоры, огнем, мечом и пытками проложившие путь христианству, достигшему даже этих отдаленных пуэбло, мечтательных и мирных, почитающих солнце своим отцом. Я увидел, наконец, жителей Новой Зеландии, куда европейцы доставили морем "огненную воду", скарлатину и сифилис.