Должно быть, Сталин, читая Зощенко, страдал невыносимо.
Фольклор
На писательском собрании в Смольном после доклада Жданова пошли, как водится, речи негодяев, - а порядочные люди затаились. Как только перешли к голосованию, порядочные бросились к дверям, доставая на ходу папиросы. Но эта испытанная уловка не застала охрану врасплох: никого не выпустили из зала. Порядочным пришлось вернуться на свои места и проголосовать вместе со всеми.
Так рассказывал мне один человек.
А другой - что был все-таки голос против: такой Дилакторской, детской писательницы. Она и выступить осмелилась: не могу, сказала, согласиться, что и в рассказах о Ленине Зощенко проявил себя как подонок, пошляк, хулиган. Она вроде бы до войны служила в Детгизе и подписала эту книжку в печать!
Третий, усмехаясь, припомнил, как возвращался той августовской сорок шестого года ночью из Смольного. А жил на канале Грибоедова, в писательском доме, где и многие другие. Шли гурьбой, ночь была теплая, компания молодая, - разговорились, расшутились, разыгрались чуть не в пятнашки. Вышли на Конюшенную площадь, повернули к набережной канала - и остановились: вдоль решетки навстречу им шел Зощенко. Франтовской плащ, кожаная кепка, трость. И ясно было, что он уже много часов так ходит взад-вперед, тростью трогая перила. Его-то на собрание не пригласили, что случилось - не намекнули. Вот он и ждал возвращения соседей.
Они, конечно, воспользовались темнотой - безмолвно разбежались по подъездам.
Зато есть легенда, что после того, как Постановление распубликовали в газетах, Зощенко получил по почте от разных неизвестных - сорок хлебных карточек!
Кто знает - все может быть. Цифра немножко слишком круглая.
Философия слога
Пятнадцать лет он был поэтом. Владел блаженным искусством лишних слов:
"Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.
Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.
И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.
И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами".
(Прямо урок поэтики: уберите ненужное - и все пропало!)
Он был писатель без иллюзий, работал под девизом из Эпиктета: человек это душонка, обремененная трупом. Но, в отличие от римского раба, полагал, что за это стоит человека пожалеть - именно за то, что подловат, поскольку глуп, и пошловат, ибо смертен. Так и писал: бедняга человек. И с охотой поступил в гувернеры к Пришедшему Хаму. И смешил дикарей, пресерьезно изображая говорящую обезьяну.
Всю жизнь обижался на прошедшую словесность: зачем притворялась, будто бывают какие-то там высокие чувства, якобы сильней первичных потребностей?
"Автору кажется, что это совершеннейший вздор, когда многие и даже знаменитые писатели описывают трогательные мучения и переживания отдельных граждан, попавших в беду, или, скажем, не жалея никаких красок, сильными мазками описывают душевное состояние уличной женщины, накручивая на нее черт знает какие психологические тонкости и страдания. Автор думает, что ничего этого по большей части не бывает.
Жизнь устроена гораздо, как бы сказать, проще, лучше и пригодней. И беллетристам от нее мало проку".
Мировая война и ее такие же ужасные дочери обучили его этой окопной беспощадной, бесшумной стилистике: ребячество - играть с Пошлостью в прятки, а в жмурки - дурной тон. Крикливую магию подобных игр - изыски какого-нибудь Александра Блока - он передразнивал грубей, чем убогую ерунду всех этих монтеров, управдомов. На каждом шагу отчаянно шпынял, мстительно пародировал, все не мог рассчитаться. Дар достался ему как долг обиды.
"... наш прославленный поэт считал это чувство за нечто высшее на земле, за нечто такое, с чем не могут даже равняться ни строчки уголовных законов, ни приказания отца или там матери. Ничего, одним словом, он говорит, не действовало на него в сравнении с этим чувством. Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу - что это ему тоже было как будто нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы..."
(Ай, молодца, клоун! Ай, класс! Так и надо гражданину Блоку. А теперь вместо него попляши на горячих угольках сам-друг с гражданкой Ахматовой, спиной к спине, - вот вам на старость и вечность железный двойной ошейник, забавный в школьном учебнике выйдет параграф, - так сказать, во вкусе Достоевского: и скверный анекдот, и вечный муж, - поделом и ей. Адски ловкая, между прочим, комбинация.)
Михаил Зощенко - вероятно, единственный из всех писателей - не верил в трагизм (и упразднил его в бессмертной повести "Мишель Синягин") и не боялся на свете ничего - кроме приступов страха.
Но Джугашвили его разгадал - храбреца, гордеца, дворянчика, офицера: обругать, как собаку, ни за что, на всю страну - моментально сломается и навсегда. Тем более, что товарищи по перу не останутся в стороне - прогонят из литературы в толчки. Клоун, кажется, любил поголодать? Вот и пусть поголодает.
"Эта отрубленная голова была торжественно поставлена на стол. И жена Марка Антония, эта бешеная и преступная бабенка, проткнула язык Цицерона булавкой, говоря: "Пусть он теперь поговорит"".
Бродит по Сестрорецкому кладбищу раздраженная тень, трогает тростью прутья ограды.
Декабрь 2000
В пустыне, на берегу Тьмы
Начали! Строки Пятая и Шестая:
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила...
Один ли я вижу - и не галлюцинация ли: что его породила природа в день гнева степей? В день гнева жаждущих степей - гнева жажды, гнева от жажды. Изнемогая, негодуя на судьбу, то есть на свое местоположение - под самым Солнцем, - обезвоженная почва, прежде чем обмякнуть, превратиться в море бесплодного праха, каменеет и разражается, как проклятием, - исчадием. Извергает, изрыгает, исторгает из последних глубин вещество своей смерти что-нибудь вроде мертвой воды, вязкой Аш-два-О из антимира - и рисует в раскаленном воздухе огромный восклицательный знак, одетый корой, покрытый листьями, истекающий влагой.
Бывают у Пушкина такие глубокие инверсии - вроде зеркального шифра - с обращенной симметрией. Помните?
Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под легким покрывалом.
Или:
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует...
По-моему, он так наверстывает опоздание мысли. Когда волнение слишком сильней слов. Ну, что это - можно скрыть высокий ум под легким покрывалом безумной шалости? Старомодная, между нами говоря, сентенция, и с иностранным акцентом. Душа, палимая огнем, - вообще скучает по прохладительным напиткам. Вращая строку на вертикальной оси, Пушкин переходит как бы в ультразвук: таких интонаций голосу не взять (проверь, проверь), нас пронзает не текст, а восторг, пробежавший по тексту.
Так, по-моему, и тут: нить фразы сложена вдвое, а концы перекручены.
Это получилось не сразу. Сперва он написал:
Природа Африки моей
Его в день гнева породила...
И, конечно, проговорился о важном, но без пользы для хода темы. Кто же не знает, что африканская природа своенравна? Смотри лицейскую тетрадь по географии. Анчар, стало быть, сотворен в одну из пятниц на неделе, как случайная гримаса первобытного зла: ботаническая химера. Примерно так, полагаю, и было напечатано в английском журнале: в лесах Малайзии встречается удивительное создание природы; туземцы приписывают Упасу дьявольские свойства, и проч. Журнал - чего-то там "Magazine" - читали в Малинниках барышни. А стихи получались - для детей, вроде того, что Африка ужасна - да, да, да! Не в Корнеи ли податься Чуковские?
"Na днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованныя ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу, и думала тихонько от них убраться. - Но Петр. Марк, их взбуторажил, он к ним прибежал: дети! дети! мать Вас обманывает - не ешьте черносливу, поезжайте с нею. Там будет Пушкин - он весь сахарный, а зад его яблочный; его разрежут и всем вам будет по кусочку - дети разревелись; Не хотим черносливу, хотим Пушкина. - Нечего делать - их повезли, и они сбежались ко мне облизываясь - но увидев что я не сахарный а кожаный совсем опешили. Здесь очень много хорошеньких девчонок (или девиц, как приказывает звать Борис Михайлович) я с ними вожусь платонически, и от того толстею и поправляюсь в моем здаровьи - прощай, поцалуй себя в пупок если можешь".
Он переменил: