Существует три важнейших, хорошо знакомых человечеству явления, цель которых состоит в нагромождении груды трупов. Они родственны друг другу, и потому важно их между собою разграничить. Это битва, массовое самоубийство и эпидемия.
Битва рассчитана на нагромождение трупов врагов. Нужно уменьшить число живых врагов, чтобы в сравнении с ним огромным казалось число своих. Гибель своих при этом оказывается неизбежной, но к этому не стремятся. Цель — груда мертвых врагов, и к ней стремятся изо всех сил, применяя все умения и возможности.
При массовом самоубийстве такая же активность оборачивается против своих. Мужчины, женщины, дети убивают себя, пока не останется никого, а только груда собственных мертвецов. Чтоб никто не попал в руки врага, чтобы уничтожить всех полностью и окончательно, на помощь призывают огонь.
При эпидемии результат тот же, что при массовом самоубийстве, но смерть здесь происходит не по собственной воле и кажется причиняемой неизвестной внешней силой. Цель здесь достигается не так быстро, страшное ожидание уравнивает всех, разрушая все прочие отношения.
Эпидемия — это господство заразы, и страх перед нею разделяет людей. Самое надежное — ни к кому не приближаться, ибо зараза может скрываться в каждом. Некоторые бегут из города и уединяются в своих поместьях. Другие запираются в домах и никого к себе не пускают. Каждый избегает другого. Сохранение дистанции — последняя надежда. Надежда выжить, сама жизнь, так сказать, отталкивает здоровых от больных. Зараженные постепенно переходят в массу мертвых, незараженные избегают всех, иногда даже собственных родственников, родителей, супругов, детей. Примечательно, что надежда на выживание отделяет человека от всех прочих, противостоящих ему как масса жертв.
Но посреди всеобщего проклятья, где каждый, кого коснулась болезнь, считается погибшим, происходит удивительная вещь: некоторые выздоравливают, перенеся чуму. Можно представить себе их чувства. Выжив, они ощущают себя неуязвимыми. Они сочувствуют больным и умирающим вокруг. «Они испытывали такой подъем, — говорит Фукидид, — что, им казалось, они никогда уже не умрут от болезни».
Кладбища обладают притягательной силой, их посещают, даже если там не лежит никто из близких. В чужих городах они — место паломничества, где бродят не торопясь и с чувством, будто для этого они и существуют. Даже в чужих местах привлекает не всегда только могила великого человека. Но даже если прежде всего она, все равно из посещения рождается нечто большее. На кладбище человек скоро впадает в совершенно особое настроение. Есть благочестивый обычай обманывать себя относительно его природы. Ибо печаль, которую человек чувствует и выставляет на вид, скрывает тайное удовлетворение.
Что, собственно, делает посетитель, находясь на кладбище? Как он продвигается и чем занят? Он не торопясь бродит между могилами, сворачивает туда-сюда, медлит перед одним, потом другим камнем, читает имена, привлекшие его внимание. Потом его начинает интересовать, что стоит под именами. Здесь пара, они долго прожили вместе и теперь, как водится, покоятся рядом. Здесь ребенок, умерший совсем маленьким. Здесь юная девушка, только-только достигшая восемнадцатилетия. Все больше посетителя начинают интересовать временные отрезки. Они освобождаются от трогательных деталей и становятся важны как таковые.
Этот вот дожил до 32, а там лежит умерший в 45 лет. Посетитель уже гораздо старше, чем они, а они, как говорится, сошли с дистанции. Оказывается, много таких, что не дожили до его нынешнего возраста, и, если они не умерли особенно молодыми, их судьба не вызывает никакого сожаления. Но есть и такие, что сумели его превзойти. Некоторым было за 70, а лежащему вон там исполнилось 80 лет. Но он еще может этого достичь. Они зовут сравняться с ними. Ведь для него все открыто. Неопределенность собственной еще незавершенной жизни — это его важнейшее преимущество, и при некотором напряжении сил он мог бы даже их превзойти. Они уже достигли финиша. С кем бы из них он ни вступил в заочное соперничество, сила на его стороне. Ибо там сил уже нет, а есть лишь состоявшийся финиш. С ними покончено, и этот факт наполняет его желанием навсегда стать больше, чем они. Лежащий вон там восьмидесятидевятилетний — это мощный стимул. Что мешает ему достичь девяноста?
Но это не единственный род расчетов, которым предаются посреди могил. — Можно проследить, как долго некоторые здесь лежат. Время, протекшее со дня их смерти, рождает удовлетворение: вот насколько дольше я живу. Кладбища, где есть старые могилы, сохранившиеся с XVIII или даже XVII в., особенно торжественны. Человек стоит перед стершейся от времени надписью, пока не разберет ее до конца. Расчет времени, к которому обычно прибегают лишь с практической целью, здесь вдруг наполняется глубокой жизненностью. Все столетия, которые я знаю, мне принадлежат. Лежащий внизу даже не представляет, что стоящий созерцает все пространство его жизни. Его летоисчисление завершилось в год его смерти, для созерцающего оно пошло дальше, вплоть до него самого. Что ни дал бы старый мертвец, чтобы стать здесь рядом с ним! 200 лет прошло с тех пор, как он умер; созерцающий в некотором смысле на 200 лет старше, чем он. Ибо многое из времени, утекшего с той поры, дошло до него в передаче. О многом он читал, о чем-то слышал рассказы, а кое-что пережил сам. Трудно не почувствовать при этом превосходства; наивный человек его и чувствует.
Но он чувствует еще кое-что, гуляя здесь в одиночестве. У ног его в тесноте во множестве лежат неизвестные люди. Число их не вполне определенно, но велико и постоянно растет. Они не могут разойтись и остаются вместе как в куче. Лишь он один приходит и уходит, когда хочет. И он один стоит среди лежащих.
Хорошо именно с такого человека, как Стендаль, начать обсуждение приватного или литературного бессмертия такого рода. Трудно найти другого человека, так решительно отвергшего общепринятые верования. Он свободен от клятв и обетов любой религии. Его чувства и мысли отданы исключительно посюсторонней жизни. Он ощущал и любил мельчайшие ее детали, входил во все, что приносило радость, не впадая при этом в пошлость, ибо давал частностям оставаться самими собой. Он ничего не связывал в сомнительные целостности. Он не доверял всему, что невозможно ощутить. Он много размышлял, но у него не найти холодной мысли. Все, что им записано и создано, сохраняет жар первоначального мгновения. Он многое любил и во многое верил, и удивительным образом все это ясно и постижимо. Что бы это ни было, он все мог найти в себе самом, не прибегая к сомнительным штучкам какой-нибудь системы.
И этот человек, который был лишен предрассудков, все хотел испытать сам, который был сама жизнь, поскольку она есть душа и дух, который любое событие переживал в собственном сердце, а потому мог наблюдать его также извне, у которого слово и смысл естественным образом совпадали, как будто бы он на свой страх и риск взялся за очистку языка, — так вот, этот редкостный и подлинно свободный человек верил, и об этой своей вере говорил легко и понятно как о возлюбленной.
Он без тщетных сожалений довольствовался тем, что пишет для немногих, и в то же время был совершенно уверен, что через сто лет его будут читать многие. Более прямой и ясной и в то же время лишенной всякой самонадеянности веры в литературное бессмертие в наше время не найти. Что означает эта вера? Каково ее содержание? Она означает, что человек будет жить, когда другие, что жили одновременно с ним, уже умрут. И это не означает злонамеренности по отношению к живущим как таковым. Их не убирают с пути, против них ничего не предпринимают, с ними никто не вступает в борьбу. Недостойно иметь дело с теми, кого вознесла ложная слава, но еще более недостойно сражаться с ними их же оружием. На них не стоит даже сердиться, ибо знаешь, как жестоко они заблуждаются. Надо искать общества тех, к кому сам принадлежишь: тех ушедших, чьи труды живут и сегодня, кто говорит с тобой, чьи мысли тебя питают. Благодарность, которую чувствуешь к ним, это благодарность к самой жизни.
Такой подход не требует убивать, чтобы выжить, ибо выжить нужно не сейчас. На арене появляешься через сто лет, когда тебя уже нет в живых и ты не можешь убивать. Выступает труд против труда, и если чего-то недостает, то дела не поправить, уже поздно. Здесь настоящее соперничество начинается, когда соперников уже нет. Им не суждено наблюдать за битвой, которую ведут их труды. Но сам труд должен жить, а чтобы он жил, в нем должна содержаться величайшая и чистейшая мера жизни. Человек не только постыдился убивать, он всех, кто был рядом, взял с собой в то бессмертие, где важно и значимо все — и великое, и малое.