В 1990-е методы лингвистического программирования общественных процессов применялись очень широко. В числе прочего они служили оправданию военной агрессии США в странах третьего мира и Европе. Военные акции в Ираке,
Югославии просто переименовали в «гуманитарные бомбардировки» и «операции по принуждению к миру».
Эта практика развивалась по нарастающей. Проамериканское киевское правительство никак не решается назвать события на Юго-Востоке простым и понятным словом – «война». Погибших – погибшими, а не дезертирами. Сторонников самоопределения – инакомыслящими, а не сепаратистами. Так рождается информационный миф, который заслоняет и поглощает собственно политику.
Ситуация крайне тревожная, но по-своему закономерная. Ведь лингвистический политикум с самого начала предполагал, что общество должно согласиться на новую форму социальной жизни – коллективный солипсизм. Это необходимое условие «безболезненного», хотя и далеко не бескровного отрыва информационной картинки от реальности. В сущности, данный подход ничем не отличается от принципов философа Беркли, создателя доктрины солипсизма («существовать – значит быть воспринимаемым», «физические объекты суть комплексы идей» и т. п.).
Об истоках общественного солипсизма очень точно написал известный философ Андрей Ашкеров: «Если Старый Свет рассматривал утопии – в строгом соответствии с этимологией – как места, “которых нет”, то Соединённые Штаты сразу связали утопию с самими собой, то есть обозначили себя как место, где происходит небывалое… Псаки – индивидуальное воплощение подобного солипсизма. И хотя на её месте мог быть кто-либо другой, невыдающиеся качества “уполномоченных по американскому солипсизму” указывают на то, что носитель не так уж и важен. Важна сама солипсистская установка, превратившаяся в политическую программу. Чем рутиннее распорядок американского “образа жизни”, тем сильнее ощущение американца о том, что ему дано присутствовать при своеобразном “сотворении мира”. Последнее, в свою очередь, оказывается чем-то средним между лабораторным экспериментом и прямым исполнением воли бога. Американская нация берёт на себя одновременно миссию коллективного помазанника и коллективного естествоиспытателя, превратившего в предмет своих изысканий не первую, а вторую натуру – политику» [25]. Единственное дополнение к сказанному: эту характеристику сегодня можно уверенно отнести не только к американской, но и ко всей западной политической культуре. Ведь в интеллектуальном смысле США для остального Запада то же самое, что Запад для всего остального мира.
К сожалению, на принципе коллективного солипсизма сегодня основано функционирование современной медиасферы, политтехнологии, международной политики. Яркий пример 2014 года – история с малайзийским «Боингом», сбитым над Украиной. Честному расследованию изо всех сил препятствует украинское правительство. Вместо выводов экспертизы украинские и американские ведомства угощают общественность голословными выводами и фотографиями с «дырками в земле» неясного происхождения.
Но едва ли не самым значимым в контексте украинских событий является история понятия «фашизм». В последние десятилетия оно претерпело весьма ощутимые трансформации. Вначале узковидовой термин (в значении «режим Муссолини») был расширен до родового и синонимически отождествлён с понятием «нацизм». Затем стараниями Ханны Арендт, Карла Поппера и их последователей была сделана попытка растворить понятие «фашизм» в другом, более общем и менее конкретном понятии – «тоталитаризм». Такая перестановка терминов позволяла вытеснить из истории XX века тему «немецкой вины» (а по совместительству всех стран фашистского блока). А тему Второй мировой в этом случае можно было лишить морально-оценочных критериев, убрав из неё ключевые понятия «агрессора», «жертвы», «геноцида» и «этнической войны». Таким образом, при помощи политической лингвистики создавалась почва для пересмотра итогов Второй мировой войны. Сначала на терминологическом, а затем на моральном, социальном и политическом уровнях. И это как нельзя лучше соответствует взятому в настоящее время в Германии полуофициальному курсу на «нормализацию истории», то есть отказа от признания своей вины за начало войны с СССР.
Интересно, что наряду с вытеснением одного понятия другим («фашизма» – «тоталитаризмом») само слово «фашизм» стремительно теряло чёткие смысловые очертания. Сегодня оно практически оторвано от чётких социально-политических дефиниций и является синонимом абсолютного зла, «всего самого плохого». На первый взгляд, это естественно. Но если слово теряет смысловые границы, оно перестаёт указывать на конкретные явления, превращается в феномен лингвополитики. То есть становится бесполезным.
Вплоть до начала украинских событий 2013–2014 гг. слово «фашизм» играло роль квазирелигиозного термина, эдакого секулярного проклятия, раздаваемого кем попало и кому попало. Оно почти перешло в разряд перформативных высказываний (вроде «спасибо», «извините», «пошёл вон»), которые, по мысли основателя теории речевых актов Дж. Остина, «не описывают какие-то события, а в отличие от констативных высказываний уже сами являются действиями. Произнести перформативное высказывание означает совершить тем самым соответствующие действия, например, приказать, пообещать, присвоить имя» [32]. Всё дело в том, что на такие высказывания не распространяется требование верификации, каждое из них само себе референт. А потому слово «фашист» перестало быть определением и социальным диагнозом, но стало назначающим жестом, способом оскорбить оппонента. На голословное обвинение в фашизме уже недостаточно ответить «я не фашист», потребовать обоснований и (или) извинений. Единственный способ откреститься от фашизма сегодня – назвать фашистом кого-то другого, скорее всего, того, кто назвал тебя. При этом смысл понятия полностью элиминируется.
Плохо, когда в качестве перформативного начинают использовать понятие, для этого не предназначенное. Поскольку предмет, им обозначаемый, остаётся без имени и выходит из-под социального контроля, оказываясь за пределами системных отношений языка и общества. Происходит вытеснение политической реальности. А исход этой ситуации прост и печален. Реальный фашизм не отслеживается и не распознаётся в обществе в качестве такового.
И это одна из причин, по которой оказались возможны украинские события. К сожалению, в ходе этих событий мы наблюдаем откровенное и неприкрытое возрождение неонацизма на базе бандеровской идеологии, причём здоровая общественная реакция на эти процессы трагически запаздывает. Причины этого процесса не только экономические и геополитические. Одна из причин – разрушение общественного иммунитета, которое стало возможным благодаря насильственному превращению фашизма из политического в лингвополитический феномен. А в итоге общество не успело среагировать. Эпистемологический разрыв между политикой и лингвополитикой сделал его беззащитным перед реальными политическими вызовами.
К счастью, Пьер Бурдье не дожил до окончательного воплощения своего пророчества. Но общество сегодня очень хорошо осведомлено о том, что происходит, когда «триумф» информации убивает политическое сознание масс. Сон политического разума рождает политических чудовищ. Призыв «Назад, к реальности!» сейчас уместен как никогда.
Традиция в политике: теория и аксиология
В условиях общественного кризиса традиция выступает не только в знакомых нам по школьным учебникам антикварных формах, но и как динамическая связь между прошлым и будущим. Срабатывает механизм самосохранения западного общества – христианской и постхристианской цивилизации. В связи с этим традиция всё чаще становится базисом социальных новаций.
Попросту говоря, для выживания и развития обществу необходим новый моральный консенсус. Как следствие, в общественной жизни повышается роль именно тех аспектов традиции, которые включают в себя элемент этической рефлексии. А эта особенность характерна для многих традиционных и особенно монотеистических религий – апостольского христианства, классического ислама и т. д. Но также и для социалистических и социал-демократических концепций – в той мере, в какой последние всё ещё востребованы историей.
В апостольском христианстве, например, евангельское «моральное сознание» получает дальнейшее развитие и самораскрывается в святоотеческом наследии. Аналогичный механизм есть в исламе и других религиозных системах. Но характерно, что и так называемый «советский опыт» не смог избежать структурирования по аналогичной, традиционной модели. Советская, как, впрочем, и западная версия социализма, и прежде всего марксизма, предполагала наличие предтеч, первичных носителей знания и своего рода «апостолов» (первого и последующего «призывов»). В ней существовали «канонические» и «неканонические» интерпретации. В этом контексте примечательна мысль известного философа Бертрана Рассела: «Яхве – Диалектический материализм. Мессия – Маркс. Избранный народ – Пролетариат. Церковь – Коммунистическая партия. Второе Пришествие – Революция. Ад – Наказание для капиталистов. Тысячелетнее царство Христа – Коммунистическое общество. Отметим, что термины слева дают эмоциональное содержание терминов справа, и именно это эмоциональное содержание, знакомое воспитанным в христианских или еврейских традициях, делает эсхатологию Маркса заслуживающей внимания» [30].