«Почему жираф?» Я: «Мама – это большой жираф», на что Ганс говорит: «Неправда, а Ханна – это измятый жираф?»
В поезде я объясняю ему фантазию о жирафах, на что он говорит: «Да, это верно», а затем, когда я ему говорю, что большой жираф – это я, а длинная шея напомнила ему пипику, он говорит: «У мамы шея тоже как у жирафа, я это видел, когда она мыла свою белую шею» [21].
В понедельник, 30 марта, утром Ганс приходит ко мне и говорит: «Знаешь, я сегодня думал о двух вещах. Первая? Я был с тобой в Шёнбрунне у овец, и там мы пролезли под веревками; потом мы сказали об этом сторожу у входа, а он нас сцапал». Вторую он забыл.
Относительно этого замечу: когда в воскресенье мы захотели подойти к овцам, оказалось, что это место было огорожено веревкой, и поэтому мы не могли туда попасть. Ганс был весьма удивлен, что место было огорожено только веревкой, под которой, однако, легко пролезть. Я ему сказал, что приличные люди под веревкой не пролезают. Ганс сказал: «Но ведь это так легко сделать». На это я возразил, что может прийти сторож, который уведет его с собой. При входе в Шёнбрунн стоит гвардеец, про которого я однажды Гансу сказал, что он арестовывает плохих детей.
Вернувшись домой после визита к Вам, который состоялся в этот же день, Ганс сознался еще в одном желании сделать что-нибудь запрещенное. «Слушай, сегодня утром я опять о чем-то подумал». – «О чем?» – «Я ехал с тобой в поезде, мы разбили окно, и нас забрал полицейский».
Подходящее продолжение фантазии о жирафах. Он догадывается, что стремиться к обладанию матерью запрещено; он натолкнулся на границы инцеста. Но он считает это запретным самим по себе. В запретных проделках, которые он совершает в фантазии, всякий раз присутствует отец, которого сажают под арест вместе с ним. Ведь отец, думает он, тоже совершает с матерью то загадочное и запретное, которое он заменяет себе чем-то насильственным вроде разбивания оконного стекла и проникновения в запертое пространство.
В этот же день отец и сын посетили меня в моем врачебном кабинете. Я уже знал этого забавного малыша и всякий раз был рад видеть его, который при всей своей самоуверенности был все же любезен. Вспомнил ли он меня, я не знаю, но он вел себя безупречно, как совершенно разумный член человеческого общества. Консультация была короткой. Отец начал с того, что, несмотря на все разъяснения, страх Ганса перед лошадьми пока не уменьшился. Нам также пришлось сознаться в том, что связь между лошадьми, которых он боялся, и раскрытыми нежными побуждениями к матери была малоэффективной. Детали, которые я теперь узнал (Ганса особенно смущает то, что́ у лошадей перед глазами, и чернота возле рта), несомненно, нельзя было объяснить, основываясь на том, что нам было известно. Но когда я смотрел на них, сидевших передо мной, и выслушивал при этом описание его страха лошадей, у меня блеснула мысль о следующей части решения, которая, как мне стало понятно, как раз от отца могла ускользнуть. Я в шутку спросил Ганса, не носят ли его лошади очков, на что он ответил отрицательно, затем – не носит ли его отец очки, что он опять-таки, вопреки всей очевидности, отверг, не имеет ли он в виду под чернотой возле «рта» усы, а затем сообщаю ему, что он боится своего отца именно потому, что он так любит мать. Он вынужден думать, что из-за этого отец зол на него, но это не так, отец его все-таки любит, и он может безбоязненно во всем ему признаться. Давно, еще до того, как он появился на свет, я уже знал, что родится маленький Ганс, который будет так любить свою маму, что из-за нее будет бояться отца, и рассказывал об этом его отцу. «Почему ты думаешь, что я злюсь на тебя? – здесь перебил меня отец. – Разве я тебя ругал или бил?» – «О да, ты меня бил», – заявляет Ганс. «Это неправда. Когда же?» – «Сегодня утром», – напомнил малыш, и отец вспомнил, что Ганс совершенно неожиданно толкнул его головой в живот, после чего он рефлекторно ударил его рукой. Примечательно, что эту деталь отец не включил в взаимосвязь невроза, но теперь он понял ее как выражение враждебной диспозиции малыша по отношению к нему, возможно, так же как проявление потребности получить за это наказание [22].
По пути домой Ганс спросил отца: «Разве профессор разговаривает с Богом, раз он все может знать заранее?» Я был бы необычайно горд этим признанием из детских уст, не будь оно спровоцировано моим шутливым хвастовством. После этой консультации я почти каждый день получал вести об изменениях в самочувствии маленького пациента. Не стоило ожидать, что после моего сообщения он одним махом сможет избавиться от тревоги, но оказалось, что теперь ему уже дана возможность представлять свои бессознательные продукты и покончить с фобией. Отныне он осуществлял программу, которую я с самого начала мог изложить его отцу.
2 апреля можно констатировать первое существенное улучшение. Если до сих пор его никогда нельзя было побудить на долгое время выйти за ворота и всякий раз, когда появлялись лошади, он со всеми признаками ужаса мчался домой, то теперь он остается перед воротами целый час, даже если мимо проезжают телеги, что у нас довольно часто случается. Иногда он бежит в дом, когда видит, как вдали едут лошади, но тотчас, словно передумав, возвращается обратно. Во всяком случае, от тревоги имеются только остатки, и с тех пор, как было дано разъяснение, нельзя не заметить прогресса. Вечером он говорит: «Раз уж мы вышли за ворота, то давай пойдем в городской парк».
3 апреля рано утром он приходит ко мне в кровать, тогда как в последние дни он больше не приходил и даже, казалось, гордился таким воздержанием. Я спрашиваю: «Почему же ты сегодня пришел?»
Ганс. Пока я буду бояться, я больше не приду.
Я. Значит, ты приходишь ко мне потому, что боишься?
Ганс. Когда я не у тебя, я боюсь; когда я не у тебя в кровати, тогда я боюсь. Пока я не буду больше бояться, я больше не приду.
Я. Значит, ты меня любишь и тебе страшно, когда ты утром находишься в своей кровати; поэтому ты приходишь ко мне?
Ганс. Да. Почему ты