Так что сказать, что русские народные сказки как таковые, в своей массе чем-то лучше «Гарри Поттера», никак нельзя. Но ведь — были же они. И как-то сосуществовали с церковностью того же русского народа. И раз деталью русской церковно-народнойтрадиции было терпимое отношение к сказкам, то я, как консерватор, не вижу оснований к тому, чтобы сегодня эту традицию ломать. Тем более, что традиция эта идет не только из глубин русской истории, но и из более давних веков — из православной Византии.
Византийские дети тоже читали волшебные сказки. Причем не только дома. Изучение языческих мифов пронизывало все школьное образование. «Император Феодосий, немилосердно преследующий повсюду язычество, не решается изгнать его из школы… Как только христианство проникло в зажиточные классы, оно столкнулось с системой воспитания, которая пользовалась всеобщим расположением. Оно не скрывало от себя, что это воспитание было ему враждебно, могло необыкновенно вредить его успехам и что даже в побежденных им душах оно поддерживало воспоминание и сожаление о старом культе. Христианство уверено, что воспитание продлило существование язычества и что в последних столкновениях грамматики и риторы были лучшими помощниками его врагу, чем жрецы. Церковь это знала, но ей было также известно, что у нее не хватит сил отдалить молодежь от школы, и она охотно перенесла зло, которому не могла помешать. Всего страннее, что после победы, сделавшись всесильной, она не искала возможности принять участие в воспитании, изменить его дух, ввести туда свои идеи и своих писателей и таким образом сделать его менее опасным для юношества. Она этого не сделала. Мы уже видели, что до последних дней язычество царило в школе, а Церкви, господствовавшей уже два века, не пришло на ум или у нее не было возможности создать христианское воспитание»[86].
Но был, был император, который предложил христианам начать решительную борьбу за освобождение христианского воспитания от языческого наследия. К этому аскетическому максимализму в свое время подталкивал христиан император Юлиан Отступник (правда, государственно-насильническими мерами, а не проповедью или примером).
Воспоминание об этом историческом деятеле четвертого столетия христианской эры вполне уместно: тогда, как и теперь в дискуссиях вокруг «Гарри Поттера», обсуждался вопрос о том, каково отношение Церкви к нецерковной культуре. Следует ли Церкви очертить вокруг себя огненный круг, через который ничто внешнее не должно проникать? Должно ли отношения между Церковью и миром нехристианской культуры мыслить в категориях войны: «удар», «защита», «блокада», «захват»?
Итак, в том самом IV веке старшие царственные родственники хотели отдалить юного Юлиана от престола. И ради этого готовили его к карьере епископа. Он получил неплохое представление о церковных правилах, но предпочел языческую философию (как ни странно, но исторический триумф христианства пришелся на пору высшего — со времен Платона и Аристотеля — взлета античной философии). Не прошло и полувека с той поры, как дядя Юлиана — император Константин Великий — обратился к христианству. Когда же Юлиан все же взошел на трон, он попробовал повернуть вспять колесо истории. И для этого он использовал не только свою власть, но и свое знание христианства.
Император, признававшийся: «Я хотел бы уничтожить полностью книги об учении нечестивых галилеян» (Письмо 8, Эвдикию, префекту Египта)[87], ссылался на те же ненавистные ему книги, чтобы притеснять и провоцировать христиан («галилеян», в его лексиконе). Так, ссылаясь на евангельские заповеди, осуждающие сутяжничество, Юлиан издал законы, запрещающие христианам обращаться в суды. Ссылаясь на евангельский призыв к нестяжанию, Юлиан конфисковывал имущество христиан, при этом ядовито замечая, что он «облегчает христианам путь к Небу»[88]. Ссылаясь на то, что «военное дело несовместимо с заветами Евангелия», он изгнал христиан из армии.
Но тогда святитель Григорий Богослов рассудительно возразил ему: «Ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждаешь христиан держаться на самой высотедобродетели, — как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, — другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному произволению, так что соблюдающие оное получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели, — это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поелику Божественное должно отличать от человеческого и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого — велико и то, если оно достигает средних степеней, — то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих сего? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы, так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание» (Слово 4. Первое обличительное на царя Юлиана)[89].
Запомним эти слова. Оказывается, для христианина дозволительное может не совпадать с «духоподъемным». Святитель Василий Великий — друг святителя Григория Богослова — так говорил о поступках и жизненных ситуациях, которые в этике называются «адиафорными» (нравственно безразличными, то есть и не добрыми, и не греховными): «Есть как бы три состояния жизни, и равночисленны им действования ума нашего. Ибо или лукавы наши начинания, лукавы и движения ума нашего, каковы, например, прелюбодеяния, воровство, и дол осл ужения, клеветы, ссоры, гнев, происки, надмение и все то, что апостол Павел причислил к делам плотским (см. Гал 5:19–21); или действование души бывает чем-то средним, не имеет в себе ничего достойного ни осуждения, ни похвалы, каково, например, обучение искусствам ремесленным, которые называем средними, потому что они сами по себе не клонятся ни к добродетели, ни к пороку. Ибо что за порок в искусстве править кораблем или в искусстве врачебном? Впрочем, искусства сии сами по себе и не добродетели, но по произволению пользующихся ими склоняются на ту или другую из противоположных сторон»[90].
Вот продолжение этой мысли «о среднем и безразличном» в другом письме святителя Василия: «Здравие и болезнь, богатство и бедность, слава и бесчестие, поелику обладающих ими не делают добрыми, по природе своей не суть блага; поелику же доставляют жизни нашей некоторое удобство, то прежде поименованные из них предпочтительнее противоположных им, и им приписывается некоторое достоинство»[91].
Кроме того, аристотеле-стоическое учение об адиафорных поступках было воспринято блаженным Августином, Климентом Александрийским (Стром. IV 26), Оригеном (На Числа. 16, 7; На Иоанна. 20,55), Тертуллианом, Лактанцием, святителем Амвросием Медиоланским, блаженным Иеронимом, святителем Иоанном Златоустом[92], преподобным Иоанном Кассианом[93].
Предельно ясной иллюстрацией к тому, что считается в христианской этике «адиафорой», может послужить легенда про католического святого Людовика де Гонзаго. Однажды во время перемены во дворе семинарии Людовик играл в мяч. Ребята решили «подколоть» своего благочестивого однокашника: «Зачем ты тут играешь с нами? Ты же слышал, как преподаватель сказал, что жить надо так, как если бы завтра был конец света! Зачем же ты играешь, а не готовишься к кончине?». Будущий святой задумался и ответил: «Если игра в мяч — это грех, то этому занятию не надо предаваться и за сто лет до конца света. А если это не грех, то почему бы не делать это за день до кончины?». И продолжил играть в мяч.
Значит, и несовершенное может быть принято и разрешено. Значит — хотя бы «на полях» христианской культуры может быть и чисто риторическое (а не духовное) упражнение и улыбка. И сказка.
Однако император Юлиан Отступник предложил христианам быть предельно серьезными. Законом от 17 июня 362 года он предложил им не изучать классическую литературу (ибо она вся пропитана мифами), не беседовать об этих книгах с детьми, то есть — отказаться от преподавания в светских школах.
Даже среди языческих писателей эта мера вызвала возмущение: «Жестокой и достойной вечного забвения мерой было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского вероисповедания», — писал языческий историк Аммиан Марцеллин (Римская история. 22:10).
Надежда Аммиана не сбылась. Спустя полстолетия Августин, прежде чем упомянуть
0 мучениках Юлиановой эпохи, как самый яркий пример страдания христиан при том царствовании вспоминает именно эту меру: «Разве он не гнал Церковь — он, запретивший христианам и учить, и учиться свободным наукам?» (О Граде Божием. 18,52).