Слово «Евангелие», равно как и словосочетание «Благая весть», должно было указать (главным образом, определенным лицам внутри церкви) на то, что в прежнем богословии называлось ordo salutis, или «порядок спасения». «Благая весть» указывала на самый способ спасения человечества, объясняла богословский механизм, посредством которого Христос, как учат одни, берет на себя наш грех, а мы — его праведность, или же, как говорят другие, Он становится «моим Спасителем», либо же, если воспользоваться еще одной формулой, «я осознаю себя грешником, верую, что Он за меня умер, и вверяю Ему свою жизнь». Во многих церковных кругах «проповедью Евангелия» принято называть исключительно беседы на подобные темы. И напротив, если вы слышите проповедь о том, как заповеди Христовы связаны с политическими или экономическими проблемами современности, вам скажут, что вопрос, конечно, интересный, но никакого отношения к «благовествованию» он не имеет.
Думается, причина здесь в том, что, наряду с очевидно запутанными понятиями, заставляющими каждого вдумчивого читателя рыться в комментариях и словарях, в Новом Завете есть немало столь же трудных слов, которые таковыми не признаются. Если мы предпочитаем использовать новозаветное понятие в чуждом Новому Завету смысле, что ж, это дело нашего выбора и нашей совести. Но как только мы пытаемся отстаивать наши идеи ссылками на фрагменты, в которых присутствует это понятие, мы не только замыкаемся в собственном непонимании текста, но и закрываем всякую возможность когда–либо его понять.
В данном случае меня вполне устраивает то, что под «Евангелием» подразумевает большинство. Мне, правда, думается, что апостол Павел имел в виду нечто совсем другое. Иными словами, я вовсе не отрицаю, что расхожие представления о Евангелии могут быть предметом размышлений, проповеди и даже веры. Я просто не стал бы называть это «благой вестью».
Почему? Для начала зададимся вопросом: что словосочетание «благая весть» значило в мире, окружавшем апостола Павла? Осмелюсь предположить, что он употребляет эти слова не в каком–то «своем» смысле, но примерно так, как понимали их его современники.
Истоки Павлова словоупотребления
Чтобы ответить на этот вопрос, поставим его несколько иначе. Откуда взялось само понятие и с чем оно могло перекликаться у Павла и его читателей? Чаще всего на эти вопросы отвечают так: «Но, в конце концов, Павел жил не только в иудейском мире. Он многое взял также из эллинистической (римской и т. п.) культуры». На мой взгляд, такое противопоставление ложно, и если вдуматься в каждое из этих утверждений, мы поймем, насколько тесно они связаны друг с другом. Здесь мы подходим к двум основным вопросам, над которыми, как мы уже говорили, в течение многих лет бьются исследователи богословия апостола Павла: к какой культуре он принадлежит и где сердцевина его богословия?
Истоки Павлова употребления греческих понятий euangelion («Евангелие») и euangelisthai («проповедовать Евангелие»), как правило, принято искать либо в иудейских, либо в эллинистических (греко–римских) источниках. Так уж сложилось, что с давних времен одни исследователи считают Павла главным образом иудейским мыслителем, другие же убеждены, что его основные идеи были позаимствованы из эллинистической культуры. Доказательства приводились не раз, но создается впечатление, будто нас они так ничему и не научили. Чтобы не быть голословными, наметим основные позиции.
В иудейском контексте производные от интересующего нас понятия встречаются, в частности, в двух часто цитируемых стихах из Книги пророка Исайи:
Взойди на высокую гору,
благовествующий Сион (ho euangelizomenos Sion),
возвысь с силою голос твой,
благовествующий Иерусалим (ho euangelizomenos Ierousalem),
возвысь, не бойся;
скажи городам Иудиным:
вот Бог ваш!
(Ис 40:9)
Как прекрасны на горах
ноги благовестника, возвещающего мир (hospodes euangelizomenou akoen eirenes),
благовествующего радость (hos euangelizomenos agatha),
проповедующего спасение,
говорящего Сиону: «воцарился Бог твой!»
(Ис 52:7).
Эти фрагменты, наряду с другими (см., например, Ис 60:6; 61:1), можно считать кульминацией ведущей темы всей второй части (Ис 40–66). Речь идет о воцарении ГОСПОДА на Сионе и возвращении Израиля из Вавилонского плена. Однако это были не просто «хорошие новости», призванные поддержать и утешить угнетенных; они впрямую касались томящегося в плену Израиля. Именно так в период Второго Храма воспринимала их, по крайней мере, часть иудеев, о чем свидетельствуют, в частности, отголоски этих тем в послебиблейских текстах. В I веке мотив «благовестника» из Книги пророка Исайи не только не утратил своей актуальности, но стал частью более обширной темы — возвратения Израиля из плена, о котором со времен Иисуса и Павла и вплоть до наших дней мечтали и мечтают многие иудеи. Многие, если не большинство иудейских авторов периода Второго Храма (538 год до н. э. — 70 год н. э.), были убеждены, что обещанное Исайей, Иеремией, Иезекиилем и другими пророками «возвращение из плена» еще не произошло. Это видно, в частности, из кумранских рукописей, позволяющих прояснить смысл фигуры благовестника в этом контексте. «Благая», или «радостная», «весть» понималась как долгожданное известие о возвращении домой.
Некоторым ученым этих фактов вполне достаточно, чтобы утверждать, что смысл новозаветного понятия «Евангелие» раскрывается только в иудейском контексте. Другие же продолжают настаивать на том, что оно может быть прояснено только на эллинистическом фоне. Исследователи знают, что в античной культуре euangelion — нейтральный термин, означающий весть о победе, рождении или вступлении на престол императора (первое и третье обстоятельства вполне могли дополнять друг друга, особенно если вспомнить, что императорами часто становились победители). В каждом новом правителе видели миротворца, способного изменить ход истории. Не исключением был и первый римский император Август, восшедший на престол в 31 году до Р. X. и положивший конец затяжной гражданской войне. Как гласила сделанная в 9 году н. э. надпись,
провидению, заботливо и премудро устрояющему всю нашу жизнь, было угодно определить воплощением всех человеческих совершенств Августа, одарить его добродетелями, чтобы он своими трудами мог облагодетельствовать других людей, и послать в нем спасителя нам и нашим потомкам, чтобы он положил конец войне и установил повсюду новый порядок… рождение бога [Августа] принесло в мир радостную весть…[12]
Так на каком фоне следует рассматривать новозаветное понятие? К чему ближе «благовестие» апостола Павла — к утешительным пророчествам Исайи или к императорскому воззванию?
Мне видится здесь искусственное противопоставление, основанное все на том же ложном «или — или», которое в течение многих лет совершенно неоправданно разводило по разным «лагерям» исследователей Нового Завета.
Смысл исследования понятий состоит не столько в том, чтобы узнать, откуда они взялись (хотя это тоже необходимо), сколько в попытке понять, к чему они ведут. Направленность оказывается гораздо важнее происхождения. Дело не в том, что теперь мы знаем: в I веке «эллинский» и «иудейский» миры были взаимопроницаемы (хотя это знание само по себе может предостеречь нас от категоричных противопоставлений). Намного существенней представлять себе, что «благовестник» у Исайи всегда, в конечном счете, говорит об одном — о торжестве ГОСПОДА и низвержении языческих богов, о победе Израиля и падении Вавилона, о скором пришествии Царя–Служителя, который восстановит мир и справедливость. Таким образом, слово Исайи было направлено в мир, в котором упиваются властью идолы. Так что нет особого смысла, хотя это делают многие, противопоставлять якобы «сакральное» словоупотребление (у Исайи) якобы «секулярному» (применительно к Августу). Для живших в I веке иудеев «чисто светские» притязания императоров были глубоко «религиозными», и сами римляне, склонные боготворить свою власть, с ними охотно бы согласились. Собственно, против подобной «религиозной нагрузки», — будь–то превозношение египетских или вавилонских идолов, мания величия Антиоха Епифана или человекобоги Римской империи, — и восставали иудеи во времена апостола Павла. Скоро, очень скоро их Бог, ГОСПОДЬ, вмешается в историю и уничтожит всех ложных богов. Когда же Он поставит своего полноправного, истинного царя, все земные царства вынуждены будут признать его власть.
Но стоит только восстановить исторический контекст Павлова благовестил, обнаруживается нечто такое, к чему абстрактные рассуждения традиционной истории религий нас явно не подготовили. По мере того, как мы нащупываем иудейские корни Павлова «благовестил», становится все очевидней, что оно метит в культ императора и, несомненно, в «религиозное» и «светское» идолопоклонство во всех его формах. Ибо иудейский монотеизм признает только одну форму правления — «не царь, но Бог». Для историка идей или лексиколога важно происхождение понятия, для нас же — его направленность. Безраздельное владычество Бога Израилева бросало прямой вызов необузданным претензиям «кесаря» (Вавилона, Персии, Сирии, Египта и т. п.). Если ГОСПОДЬ — царь, значит, кесарь — самозванец. В этом и состояла «добрая весть», которую нес «благовестник» Исайи.