Невозможно всегда ускользать от нечистоты; самые тщательные предосторожности могут не сработать. Малейший контакт приводит к пятну, от которого человек должен избавиться не только ради себя самого, но и ради всего коллектива, которому грозит осквернение.
Чем же смыть это пятно? Что за исключительное, небывалое вещество отразит заразу нечистой крови и даже сумеет эту кровь очистить? Это вещество — сама кровь, но на этот раз — кровь ритуальной жертвы, кровь, сохраняющая чистоту, поскольку пролита ритуальным образом.
За этим поразительным парадоксом кроется динамика, которую мы начинаем понимать и которая по-прежнему остается динамикой насилия. Всякая нечистота в конечном счете сводится к одной и той же опасности — к возникновению нескончаемого насилия внутри сообщества. Угроза вечно та же и приводит в действие вечно ту же оборону, вечно тот же жертвенный маневр, чтобы переключить насилие на тех жертв, смерть которых останется без последствий. В основе идеи ритуального очищения лежит вовсе не иллюзия.
Функция ритуала — в том, чтобы «очищать» насилие, то есть «обманывать» его и переключать на жертв, мести за которых можно не бояться. Поскольку секрет собственной эффективности от ритуала скрыт, ритуал пытается понять собственное функционирование в категориях веществ и предметов, способных предоставить символические точки опоры. Ясно, что кровь замечательно иллюстрирует все функционирование насилия. Мы уже говорили о крови, пролитой нечаянно или по злому умыслу; эта кровь засыхает на жертве, быстро теряет прозрачность, становится тусклой и грязной, запекается и крошится; запекающаяся на месте кровь — это нечистая кровь насилия, болезни, смерти. Этой дурной, мгновенно портящейся крови противопоставлена свежая кровь только что закланных жертв, вечно текучая и алая, так как в обряде ее используют сразу, как только она пролита, и потом быстро смывают…
Материальная метаморфоза пролитой крови может обозначать двойственную природу насилия. Некоторые формы религии извлекают из этой возможности колоссальную выгоду. Кровь буквально демонстрирует, что одно и то же вещество является одновременно и тем, что грязнит, и тем, что смывает, и тем, что делает нечистым, и тем, что очищает, и тем, что ввергает людей в ярость, в безумие, в смерть, и тем, что их умиротворяет, тем, что их воскрешает.
Не следует видеть здесь просто «материальную метафору» в смысле Гастона Башляра, ничего не значащую поэтическую забаву. Но не следует видеть в амбивалентности крови и последнюю реальность, скрытую за постоянными инверсиями первобытной религии, как это делает г-жа Лора Макариус[8]. И в том и в другом случае теряется самое главное — а именно, парадоксальная динамика насилия. Имея доступ к этой динамике лишь посредством крови или других символических предметов того же типа, религия улавливает ее несовершенным образом, но никогда не устраняет полностью — в отличие от современного мышления, всегда щедрого на «фантазмы» и «поэзию» перед лицом грандиозных фактов первобытной религиозной жизни, поскольку ему не удается обнаружить за ними что-то реальное.
Даже самые странные заблуждения религиозного мышления свидетельствуют об одной истине — о тождестве зла и лекарства от него в сфере насилия. Насилие то поворачивается к людям страшным лицом, производит безумные опустошения; то, наоборот, предстает миротворцем, изливает вокруг блага жертвоприношения.
Люди не могут разгадать секрет этой двойственности. Им необходимо различать благое и дурное насилие; они хотят бесконечно воспроизводить первое, чтобы избавиться от второго. В этом и заключается обряд. Чтобы быть действенным, как мы видели, жертвенное насилие должно, насколько возможно, походить на насилие «жертвенное». Потому и существуют обряды, которые нам кажутся просто необъяснимой инверсией запретов. Например, в некоторых обществах внутри обряда менструальная кровь может стать настолько же благотворной, насколько она пагубна вне его.
Двойственная и единая природа крови, то есть насилия, захватывающим образом выражена в трагедии Еврипида «Ион». Царица Креуса замышляет погубить героя с помощью необычайного талисмана — двух капель одной и той же крови, крови Горгоны. Одна капля — смертельный яд, другая — противоядие. Старый раб спрашивает царицу:
Старик: Но этот дар двойной, каков же он?
Креуса: Есть капля там одна из полой жилы…
Старик: К чему ж она? Какая сила в ней?
Креуса: Недуг целит и жизнь она питает.
Старик: Ну, а другой-то сгусток, — тот зачем?
Креуса: Чтоб убивать… То яд из змей Горгоны.
Старик: Слила ль ты их, иль носишь разделив?
Креуса: Нельзя с хорошим смешивать дурное.
[1010–1017;
пер. И. Анненского под peд. Ф. Ф. Зелинского]
Нет ничего более несхожего, чем эти две капли крови, но нет и ничего более схожего. Поэтому легко, может быть даже соблазнительно, спутать эти две крови и их смешать. Стоит случиться такому смешению, и исчезнет всякое различие между чистым и нечистым. Не останется различия между благим и дурным насилием. Пока чистое и нечистое остаются разделены, можно смыть даже самые черные пятна. Стоит им смешаться, нельзя очистить ничего.
Глава II. Жертвенный кризис
Правильное функционирование жертвоприношения, как мы видели, требует двух условий: 1) должен иметься абсолютный разрыв между реально закалаемой жертвой и теми людьми, которых эта жертва замещает; 2) наряду с этим должна сохраняться некая видимость связи между жертвой и замещаемыми ею объектами. Удовлетворить этим двум требованиям одновременно можно лишь с помощью смежности, держащейся на неизбежно хрупком равновесии.
Всякая — даже малейшая — перемена в классификации и иерархии животных видов и людей может разладить жертвенную систему. Но к таким переменам должна приводить и сама по себе постоянная практика жертвоприношений, то есть тот факт, что в жертву всегда приносится один и тот же тип живых существ. Если чаще всего мы застаем жертвоприношение в состоянии полного ничтожества, так причина в том, что оно уже подверглось значительному «износу».
Все стороны жертвоприношения жестко закреплены обычаем. Неспособность адаптироваться к новым условиям характерна и для религии вообще.
Будет ли сдвиг идти в направлении «слишком» или в направлении «недостаточно», итог в конечном счете окажется один: устранения насилия не происходит, конфликты множатся, опасность цепной реакции растет.
Если разрыв между жертвой и общиной станет слишком велик, жертва не сможет притягивать насилие к себе; жертвоприношение перестанет быть «хорошим проводником» в том смысле, в каком тот или иной металл называют хорошим проводником электричества. Если, напротив, между ними установится слишком большая непрерывность, насилие будет циркулировать слишком легко в обоих направлениях. Жертвоприношение утратит характер священного насилия и «смешается» с насилием нечистым, превратится в его откровенного соучастника, в его отражение или даже в его детонатор.
Вот возможности, которые мы можем сформулировать в каком-то смысле a priori, опираясь на наши первые выводы. Мы можем также их проверить на литературных текстах, на трагических переложениях греческих мифов, прежде всего мифа о Геракле.
В «Геракле» Еврипида нет ни трагического конфликта, ни агона между антагонистами. Подлинный сюжет драмы — провал жертвоприношения, жертвенное насилие, пошедшее не туда. Геракл возвращается домой, завершив свои подвиги. Жену и детей он застает во власти узурпатора Лика, который готовится принести их в жертву. Геракл убивает Лика. После этого — последнего — акта насилия, совершенного внутри города, герой больше чем когда-либо нуждается в очищении и готовится совершить жертвоприношение. Жена и дети рядом с ним. Вдруг он принимает их за своих новых или былых врагов и, поддавшись приступу безумия, приносит их всех в жертву.
Все происшедшее представлено как дело Лиссы, богини Бешенства, посланной двумя другими богинями, Иридой и Герой, которые ненавидят героя. Но на уровне драматического действия — убийственное безумие возникает из приготовления к жертвоприношению. Невозможно поверить, чтобы речь шла о простом совпадении, на которое поэт не обратил внимания; он сам привлекает наше внимание к тому, что в начале неистовства лежит ритуал. После резни отец Геракла, Амфитрион, спрашивает приходящего в себя сына:
Мое дитя, что же с тобой? Что значит это неистовство? Наверно, пролитая кровь помутила тебе разум.
Геракл ни о чем не помнит и в свою очередь спрашивает: