29 мая, вечер. Chrysallis. Афон. Лимонные облака, лимонно-серебряная вода. Гора Афон под закатным светом, нежно-лиловая. (Записная книжка, л. 48).
Неудачная попытка дать Афон. (Записная книжка, л. 48 об.).
Еду в III классе. Училище смирения. На палубе хорошо. Взял себе лонгшез. Внизу же, вначале, когда вышел, показалось, что опять „контора Аванесова“[192] или, вообще, тюрьма. Нары, семьи, дети, голые пятки греков, для усиления сходств. С тюрьмой – посреди „камеры“ огороженное жел.[езной] решетк.[ой.] место для вещей. Когда стоишь около этой решетки, то люди на противоп.[оложном] конце камеры видны чрез решетку, за решеткой.
В начале места мне не было. А потом нашлось. Нары для двоих, но // [50] у меня, к счастию, не оказалось даже соседа ни справа, ни слева.
Вечером проходили мимо Пелопоннеса[193] и Дориды[194]. К 10 ч. [асам] веч.[ера] Патрас[195] светился слева огнями, а потом пошло открытое – Ионическое – море. Бледный месяц, сквозь туман. Но ни Занте[196], ни Кефаллении[197] [sic!] я уже не видал.
Страница из записной книжки. 5 июня. (Записная книжка, л. 49).
Ночью: блохи, но умеренно В Греции я к ним уже привык, это точно. Есть ли, вообще, более грязная страна? Впрочем, чем далее на восток, тем сильнее, наверно.
Из заметок легких, увеселяющих этот невеселый путь: 1) Стайка дельфи- // [50 об.] нов, человек семь, жарили наперегонки с пароходом. Выскакивают из воды, делают дугу в воздухе, и вновь туда-же! Один отбился и пошел совсем у носа парохода. Стал уставать. Пароход совсем его настигает. Стою у борта и смотрю, что будет. В темносиней воде дельфин отлично виден, он идет на глубине одного, двух аршин – выскакивать боится, ибо рядом гудит наш гигант. И наконец – стрелой в воздух вбок, сразу шагов на двадцать, вовсе выходит из нашей области.
// [51] 2) Опять стою на носу. Опять вода цвета синьки. И вижу в ней рыжую черепаху – м.б. она и не так называется, но я ее понял черепахою. Расставляя короткие свои ножки, в этих морях ионийских тоже плывет куда-то. Чего она хочет? На что надеется? Ведь она в беспредельном мире, они для меня-то бескраен, но я надеюсь чрез два три дня быть уже дома, ну а она может быть дома в этих темно-сине-прозрачных водах?
Плывет она медленно (мы ее обгоняем мгновенно), но весело, точно она уже дома у себя. Тогда, зна[-] // [51 об.] чит, она гораздо меня счастливее, ибо я здесь чужой, не весь мир мне дом, хотя должен бы быть им. И пожалеешь эту рыжую тварь, и позавидуешь ей. 3). Куропатка. Неизвестно откуда летит – неизвестно, куда. Полет ее царственный – как полагается. Но все-таки, здесь потише, чем когда подымаешь ее из под собаки. (Устала!) Пробует сесть к нам на мачту, раз круг, два круг, но боится, и прелестным своим полетом, выставляя пестро-рыжеющее брюшко, уходит в nullite' // [52] воздуха, бесконечный простор морей.
// [53 об.] Записи ведены мною
Летом 1927 года на
Афоне.
Бор. Зайцев
15 апр. 1966.
Парижъ
Салоники пришли нарассвете. Море грязно-зеленое, сильный ветер, окрестные холмы затянуты облаками. Лишь Олимп в бледном золоте снега, но и на него наползает туча.
Путаное, пестро-разорванное впечатление осталось от Салоник. Вот город не-цельный! Часть его недавно сгорела, заново возводятся кварталы, редкостные по безобразию. Кое-где обгоревшие стены, пустыри. Выше, по склонам холмов, полукружие старого, греко-турецкого города – сады, домики, удивительные храмы – все замкнуто древними стенами и средневековыми башнями.
В узеньких улочках здесь старомодные голубые дома с выступающими балконами, увитыми виноградом. В окнах цветущая герань.
Бегают рваные дети, нагруженный ослик стукает копытцами по неровной мостовой, грек идет рядом. Все очень цветисто, радует глаз, отдает пряностью и востоком. Можно целое утро бродить среди этих закоулков, тонущих в садах, натыкаясь на развалины храма византийского. Иногда этот храм еще держится круглой громадой, как «Агиос Георгиос», рядом с ним турецкий минарет. Или встретишь римские ворота, времен императорских, с грубоватыми барельефами. Тут же базар, пахнет остро и едко, мясники в красных фартуках возятся около жалко висящих, ободранных барашков с вылупленными глазами – почему-то на каждом прикреплен флажок. В кофейнях вечные греки за чашечкой турецкой гущи, грязные и болтливые.
К завтраку надо спуститься вниз, к отелям, банкам, магазинам «балканского» неприятного города. В окно ресторана виднеется море, пенно-мыльно-зеленое, кое-где белеют по нем паруса, темнеют очертания пароходов, дым тянется тусклою кисеей, и вновь – далеким, туманно-снеговым золотом сияет Олимп, прав да, в нем нечто прохладно-нетленное, можно себе представить богов Эллады в некоем подморожении, как бы за кристальным стеклом, полуживых, питающихся не вполне земным нектаром и амброзией. Элизиум есть в Олимпе! Ни жизнь, ни смерть, вроде златого сна, или анабиоза.
* * *
У набережной разные суденышки, в большинстве рыбацкие. Вот двухмачтовая шхуна, на ней люди в подрясниках, черных камилавках. Присматриваюсь. Решаюсь спросить с берега рыжеватого монаха – весь он в волосах, лицо Силена, варит какую-то похлебку в котелке на своем корабле.
– Вы не с Афона?
– С Афона.
– Можно зайти к вам?
– Можно.
На берег перекинута доска, танцующая под ногой – над грязно-зеленой влагою моря. Вот и борт «Св. Николая», запах дров, смолы, канаты, свернутые кругами, огонек, как на плотах где-нибудь на Оке. Встретили с любопытством, но благожелательным. «Св. Николай» стоит на якоре, чуть-чуть покачивается. Средняя часть его занята дровами и шпалами, это привезено из тихих афонских лесов, пойдет грекам. «Наши» здесь уже с неделю, и торгуют для своего монастыря. Все это нарублено, напилено, свезено собственными, в большинстве старческими, руками, иногда под чтение молитв и псалмов.
Рыжий монах, очень крепкий, загорелый и волосатый, все варил свое варево из зеленого горошку, не то бобов, не то еще какой местной снеди. Два других – черный, красивый, с пре красными глазами и тихим голосом, и третий, старше, блондин с умным и приятным великорусским лицом – пригласили к себе в каюту. Мы прошли узким проходом вдоль борта, мимо каких-то ящиков и бочек на корму и спустились по лесенке в небольшую комнату под палубой. Прямо напротив двери иконостас. Лампадки теплятся, образ Николая Угодника. По бокам нары, посреди деревянный стол. Вот она, не туретчина, не восток греко-фракийский – Русь! Теплая и широкая, чинная, мягкая, столь давно в чистом виде не виданная…
– На Афон пробираетесь? – спросил красивый монах, слегка задумчиво. – Что ж, посмотрите нашу жизнь. Чего это нами стали теперь интересоваться? Англичанин был, потом этот австриец… Ну, как там у вас? В Париже? Избаловалась, поди, молодежь?
По стенам висели афонские литографии, кажется, и портреты царей, великих князей. Кусок хлеба лежал на столе. В крохотные оконца видна зеленая зыбь, от нее световые зайки поколыхивались на бревенчатой перегородке. Мы разговаривали тихо, ни о чем особенном. Уютность и благообразие есть в монашеской манере говорить. Может быть, это отголосок всей ровной и не напрасной жизни, проникнутой трудом, молитвой, вообще, «зна чительным». Монахи бывают иногда словоохотливы, но очень редко болтливы.
– Что же, хорошо жить на Афоне?
Собеседник опустил свои черные глаза.
– Сами увидите. Жизнь, конечно, нелегкая, но зато покойная.
И он, и более пожилой, говорили таким тоном, и у них было такое внутреннее выражение, что, мол, не надо думать, будто Афон есть просто так, поэтически-приятное и красивое место для экскурсий. Это жизнь – очень серьезная, не забава, и для нее нужны особые характеры.
– Вот, сказал я, и Россия началась.
Монах улыбнулся.
– Да, вы так Россию увидите, настоящую, и даже очень прежнюю, древнюю…
В каюте было тепло, как-то обсижено, обжито и обмолено, пахло монашески-сладковатым. Очень казалось все живым и простым, человечным и обожествленным. В сущности, на таком судне, под парусами, с этими спокойными и закаленными, но с оттенком грусти, людьми и плыть бы на Афон… Но они должны распродать еще в Салониках свой лес и оливковое масло, лишь тогда тронутся домой.
Попрощавшись, я вновь сошел на берег, теперь внимательнее и подробней рассмотрел шхуну. Темно-коричневая, вся точно пропитанная смолой, хорошо оснащенная, облик прочный и основательный. Приятно видеть, как резко она выделяется из ряда других, и еще приятнее, уже просто волнительно прочесть на корме: «Русскаго св. Пантелеймона монастыря» (полукругом), внутри: – «Св. Николай».
* * *
Мы выходили из Салоник, в направлении Афона, вечером. Хмурая заря как-то невесело гасла. Потянулся пестрый, уже слегка знакомый полукруг города, пристани, магазинов, отелей. Окрестные холмы и горы опять курились. Огни зажигались кое-где по склонам. С рыже-зеленеющей равнины на востоке потянуло пустыней, до человеческой древностью и одиночеством. Олимпа не видно уже было сзади.