когда ее проклинают; она любит своего ближнего, и для нее враг тоже является ближним; она предоставляет отмщение Господу, утешаясь тем, что Он еще милосерднее.
Это та любовь, о которой говорит апостол Петр в прочитанном нами слове, и так же, как об этой любви многоразличным образом и многократно свидетельствовали апостолы, так и здесь Петр засвидетельствовал ее силу, говоря: любовь покрывает множество грехов.
Именно это слово, это свидетельство мы желаем ближе рассмотреть, размышляя над тем, как любовь покрывает множество грехов?
Но как говорить нам об этом? Должны ли мы говорить, не давая себе времени медлить, исследуя эти слова, поскольку самый их звук несет тихий укор, пробуждая тоску по тому, о чем они говорят, вызывая стремление к этому, к цели, которая предлежит всякому человеку. Должны ли мы говорить так, чтобы, если возможно, единственный и в этот час решился бы обрести благоприятное мгновение [35]; чтобы слово подвигло того, кого оно встретило стоящим праздно [36], выйти на ристалище [37]; того, кого оно встретило на ристалище, начать свой бег; того, кого оно застало бегущим, усилиться доспеть за совершенными. Должны ли мы говорить как для несовершенных?! Должны ли мы помнить, сколь редко еще можно встретить того, кто не познал или совершенно оставил «детское знание мира», что месть сладка; должны ли мы помнить о том, что всякий, кто честен, слишком часто застает себя бездумно и настойчиво изъясняющим на опыте эту печальную истину: то, что месть сладка. Должны ли мы помнить, сколь редко еще можно встретить того, кто предоставлял бы отмщение Господу в надежде, что Он имеет еще более мягкое объяснение вины и что Его суд еще милосерднее; что Он превосходит сердце человека; и, напротив, сколь часто всякий, кто честен, бывает должен признаться себе в том, что он отнюдь не отказывается от мести, предоставляя отмщение Господу. Должен ли я помнить о том, сколь редко еще можно встретить того, кто бы так простил, чтобы раскаивающийся враг действительно был его ближним; кто, прощая, действительно устранял бы разделение и не находил бы никакого различия в том, что он был призван ранним утром, а его враг в одиннадцатый час [38], или в том, что он был должен пятьдесят динариев, тогда как его враг – пятьсот [39]. Должен ли я помнить о том, сколь редко еще можно встретить того, кто любил бы так, чтобы его уши были глухи ко всякому шепоту зависти, когда у его врага все идет хорошо, потому, что сердце его не знало бы зависти и любило бы так, что «его глаза не жалели бы прощения», когда удача благоприятствовала бы его врагу; кто любил бы так, что, когда его врагу приходилось бы туго, забывал бы, что тот – его враг. Должны ли мы предостеречь и от того, что в глазах людей является меньшей виной, против известной ловкости ума, искусно обнаруживающей ошибки людей, – ловкости, которая не злоупотребляет этим познанием для того, чтобы судить, и которая не столько задевает ближнего своим праздным любопытством, сколько чинит преграды самому ее носителю. Должны ли мы убеждать всякого стремиться к христианской любви потому, что всякий из нас столь часто сам нуждается в прощении. Должны ли мы убеждать всякого человека судить самого себя и потому не думать судить других; должны ли мы предостеречь его от того, чтобы судить и осуждать, ведь никто не может видеть насквозь другого, так что порой бывало, что гнев небес не поражал того, на чью главу призывали его люди, но Господь смотрел на него кротко и милостиво, втайне радуясь о нем; должны ли мы убеждать всякого не призывать усиленно гнев на главу другого, чтобы своей непримиримостью не собрать еще больший гнев на свою главу в день Суда.
Должны ли мы говорить так? Да, чаще всего нам было бы полезно услышать это, но крайне трудно так сказать это, чтобы говорящий сам не пришел в противоречие со своей речью, чтобы он не начал судить других. И даже судя самого себя, трудно опять же не впасть в неверное понимание и не создать помехи другим. Поэтому мы изберем более легкую задачу: мы остановимся на самих этих словах, и так же, как в мире есть певцы всякой иной любви, так и мы воспоем и восхвалим ту любовь, что имеет силу совершать это чудо: покрывать множество грехов. Мы будем говорить как для совершенных. Пускай даже здесь и найдется тот, кто не чувствует себя совершенным, наша беседа не сделает для него исключения. Мы позволим нашей душе, внемля, стоять в слове апостола, которое – не обманчивый поэтический оборот и не дерзкое восклицание, но верная мысль и непреложное свидетельство, и которое может быть понято, только если оно берется дословно.
Любовь покрывает множество грехов. Любовь ослепляет, – говорит древнее слово, не думая обнаружить тем самым в любящем некий изъян или указать на его наивность: ведь только когда любовь нашла себе место в его душе, он ослеп, и только по мере того, как любовь побеждала в нем, он становился все более слеп. И разве любовь теряла в совершенстве, когда она, сперва желавшая обмануть себя и словно бы не видеть того, что она все же видела, наконец и вправду переставала это видеть? И кто лучше бы спрятал – тот, кто знал бы, что он нечто сокрыл, или тот, кто забыл бы и это? Для чистого все чисто [40], – говорит древнее слово, не думая выявить в чистом некий изъян, который до́лжно избыть; напротив, чем чище становится он, тем чище становится все для него. И разве терял чистый в совершенстве, когда он, сперва спасаясь от нечистоты тем, что стремился словно бы не знать того, что он все же знал, наконец и вправду переставал это знать?
Корень того, о чем мы говорим, не просто в том, что́ человек видит, ведь то, что́ человек видит, коренится в том, ка́к он видит. Всякое смотрение не есть простое внятие, обнаружение; оно одновременно и произведение, а потому решающим оказывается то, ка́к есть сам смотрящий. Когда в одном и том же один видит одно, а другой – другое, тогда первый открывает то, что второй сокрывает. Если дело идет о вещах внешнего мира, то здесь бывает не так важно то, ка́к есть смотрящий, или, вернее, более глубокая устроенность смотрящего порой не имеет особого значения для того, что оказывается