Конфуций родился в самое горячее время китайской жизни. Легко можно сравнить это время, – разумеется, принимая в расчет нынешнее развитие человечества (но не пространство, так как китайская нация тогда уже далеко раздвинула свои границы, благодаря своим маркграфам), – с веками, которые проживает теперь Европа. Не назовет ли впоследствии история и эти века эрою междоусобия, братоистребительных войн? Но мы знаем, что наше время беспорядков служит лучшим стимулом развития. Когда родился Конфуций, сеймовая система кончилась; всякое царство действовало самостоятельно, и каждое стремилось к преобладанию, потому что сеймовая система, положившая начало китайскому образованию, оставила в наследство всем царствам сознание о необходимости единства. Но каждое царство сознавало свою слабость для осуществления этой цели, и каждое чувствовало необходимость призвать на помощь ум, изобретательность. Явились великие тактики, но еще более великие дипломаты; трехдюймовый язычок, говорили тогдашние Бисмарки, стоит стотысячной армии. Дипломаты переходили с места на место, часто прикидывались, как Бейтс, врагами того царства, в пользу которого они хотели действовать; составляли союзы, которые, по здравому смыслу, казались невозможными; усыпляли тех, чей голос и сила могли зараз покончить столкновение. Вслед за тактиками и дипломатами появились так называемые философы: одни учили, что надобно ввести строгий порядок, устроить государство на правильных гражданских и уголовных законах; другие прибегали к планам экономическим, к средствам обогатить государство, потому что и тогда сознавали, что без денег нельзя вести войны; толковали о том, как возвысить земледелие и промышленность. Известно свойство древней истории: она всегда говорит о государях, о знаменитых мужах, готова говорить о жизни известного бунтовщика или разбойника, но никогда не касается жизни народной. Однако кто же, как не народ, участвовал во всех этих беспрерывных бранях, чья кровь лилась, как не его, чьи средства должны были содержать эти многочисленные армии? До нас дошел, в песнях, народный ропот об этих беспрестанных походах[3], об этих тяжелых работах на укреплениях. Но народных сил все же хватало, кроме того, на постройку великолепных дворцов для князей и вельмож, на украшение их экипажей драгоценными каменьями, на приготовление для этих же вельмож затканных золотом материй, на изготовление лукулловских обедов и попоек. Сквозь изнурение нельзя не видеть, что нужда родит изобретательность, что, поверх дипломатических ухищрений, явились в народе ухищрения к развитию средств, к такому же налеганию на природу, с каким на самый народ налегало правительство. Мы думаем, что эти смуты, междоусобицы и пробудили в китайцах их гений, их трудолюбие, что тогда-то именно и развились искусство и промышленность. Эта напряженная энергия китайского духа была так сильна, что не погасла после того и в продолжение тысячелетий. Говорят, что конфуцианство сохранило и сохраняет китайскую нацию до нынешнего времени. Нет, конфуцианство было само произведением того времени, в которое оно явилось. Китай соединился, умолкли войны, и он прекратил свое дальнейшее развитие: он зажил тою жизнью, которую влачат замкнутые в себе государства, внес в эту жизнь и лучшие достоинства, и нажитые недостатки; регулятором этой новой жизни и явилось конфуцианство, выработанное опытами предшествовавшей жизни.
Конфуций тоже был своего рода странствующий искатель приключений; он тоже искал службы то в том, то в другом царстве, даже помимо своего родного; и конечно, если не он думал высоко сам о себе, то его ученики стараются уверить, что если б он упрочился в каком-нибудь царстве, то оно несомненно и стало бы во главе единства[4]. Конфуций сначала был мелким акцизным чиновником, смотрел за весами, за откармливанием скота. Впоследствии будто бы когда он сделался министром на своей родине, то стал так ее устраивать, что испугавшийся соседний князь, имевший виды на Лу, прислал к князю этого последнего владения женскую музыку; музыка была так соблазнительна, что князь, как ни настаивал Конфуций, не хотел с нею расстаться, и Конфуций вышел в отставку, как какой-нибудь английский министр. Даже и не допуская этого рассказа, можно предположить, что Конфуций был большой педант, старавшийся всем навязывать свои идеи о науке и нравственных началах, как единственную панацею против тогдашних столкновений. Но его отталкивали, как бесполезного для того времени; и действительно, не посредством конфуцианства Китай пришел к объединению, а силой оружия. Сила конфуцианства только зарождалась; ей еще надобно было укрепиться. Конфуций, отверженный правительствами, стал их врагом и перешел на сторону народа; он был первый народный учитель.
Какие же зародыши положил Конфуций в основу своего учения? Науку (в виде истории), народность (в форме стихотворений), нравственность (основанную на выводах из истории и поэзии, переданную его учениками в сборнике, известном под именем Лицзи – собрание церемоний, и в книге Сяо-цзин – о почтительности к родителям). Так, по крайней мере, можно допустить, хотя вначале при нем все эти вопросы могли быть еще только в зародыше. Мы выше говорили уже, что через руки Конфуция прошли два исторических сочинения – Шу-цзин и Чунь-цю. Последняя летопись принадлежала его царству, но говорят, он ее переделал; очень сомнительно даже, налагал ли на эту летопись свою руку Конфуций, так как в ней сохраняется именно характер летописи, писанной сжатым языком, а необходимые к нему комментарии написаны рукою современника Конфу-циева, Цзо-цю-мина. Но допуская это, мы видим, что Конфуций ввел нравственную оценку историческим фактам, употребляя известные слова: например, об одном он говорит – околел, о другом – скончался, о третьем – умер; различает слова – убежал, удалился, был прогнан; одного называет в унижение по имени, другого чествует его титулом. Вот в чем состоит исторический фокус Конфуция, и, однако ж, этот исторический язык положен в основу всех последующих историй. И этот язык страшен для китайцев, как посмертный суд.
Другую книгу, книгу стихотворений Ши-цзин – равно как и Шу-цзин – Конфуций добыл будто бы при Чжоус-ком дворе. Но каким образом все главы Шу-цзина могли храниться при Чжоуском дворе, когда в них попадаются и происшествия, принадлежащие новым временам, когда двор Чжоу не имел уже силы, и происшествия относятся к уделам? О Ши-цзине рассказывают еще большие чудеса. Говорят, что удельные князья, в свое время, должны были представлять ко двору, вместо дани, стихотворения или песни, появившиеся в их уделе, для того чтобы двор мог судить о состоянии нравственности и поэтому, следовательно, даже о достойном управлении самого князя. Китайцы никогда и не думали сомневаться в этом рассказе. Но не слишком ли это уже мудрено для династии, которая все время должна была стоять с оружием в руках? Пожалуй, китайцы готовы также верить, что и в древние времена государи заботились об устройстве школ; школа-то действительно была, да только военная: манежи, плац-парады, экзерциргаузы. И как это удельные князья станут присылать дурные песни, чтобы свидетельствовать против себя: в таком случае весь Ши-цзин только и свидетельствовал бы что о высокой мудрости правителей!
Конфуцианцы говорят, что Ши-цзин не надобно было восстановлять по истреблении книг, так как он жил в устах народных. Это еще труднее допустить, чем приведение в письменный вид Шу-цзина со слов Фушена. Народный язык и ныне не имеет определенных иероглифов для своего выражения; провинции и тогда уже различались наречиями. О Ши-цзине можно сказать многое. Самая главная часть его – песни, несомненно, носит отпечаток народности; это естественное произведение жизненных отражений всякой нации. В китайских песнях мы видим много общечеловеческого: так и кажется, что присутствуешь на родных вечеринках, посиделках; то воспевают жениха, невесту, иногда над ними подсмеиваются; то красавица тоскует по милому, то учит его, как приходить к себе, то горюет об измене; то рабочий проклинает тяжести труда, воин – трудности похода. Нет сомнения, что во многих есть и исторические намеки. Но китайский комментатор портит все дело: он задался мыслью видеть в этих стихах историю и нравственность; он все гнет в свою сторону, он не только произвольно толкует слова, не стесняясь даже тем, что в другом месте эти же слова объясняет иначе, – он силится отыскать такие царства, которых и не существовало. Достаточно для него уже того, в какой разряд попала песня: если она случайно отнесена к царству Чжоу, то значит это верх нравственности; в другом месте песня того же рода показывает высшую испорченность нравов; точно так же, на этом основании, видят в песне или упоминание об их любимых героях нравственности или презираемых злодеях. Возьмем для примера несколько[5]: