Короче говоря, сакрализуют свою жертву сами убийцы. Именно об этом и говорят «слухи» относительно Ромула. Они говорят нам это особенно современным способом, поскольку в этом деле авторы слухов усматривают политический заговор, басню, якобы состряпанную людьми, которые никогда не теряют голову и всегда знают чего хотят. Текст отражает точку зрения плебеев — их враждебность к аристократии редуцирует обожествление Ромула до антинародного заговора, до инструмента сенаторской пропаганды. Идея, будто сакрализация обрабатывает гнусное в реальности событие, очень важна, но тезис об умышленном обмане, как он ни соблазнителен для современного умонастроения, некоторые тенденции которого он предвоввещает, не может вполне удовлетворить тех наблюдателей, которые догадываются о существенной роли феноменов толпы и коллективного гипермиметизма в генезисе священного.
Превращая процесс мифологизации в фабрикацию, ни на одном этапе не перестающую быть сознательной, «слухи», о которых сообщают Тит Ливий и Плутарх, заставили бы нас впасть (если бы мы поверили им буквально) в ту же ошибку, какую совершает современный рационализм относительно религии вообще. Самое интересное в этих слухах — предполагаемая в них взаимосвязь между генезисом мифов и исступленной толпой. Эрудиты XIX века никогда не заходили так далеко в своих предположениях и брали из этих слухов лишь ложную их часть — сведение религии к заговору сильных против слабых.
Нужно заняться всеми без исключения следами коллективного насилия и критически изучить их один за другим. В перспективе, открытой проделанными выше разборами, эти «слухи» приобретают измерение, ускользающее от традиционного позитивизма, то есть от грубой альтернативы «правды» и «лжи», исторического и мифологического. В рамках этой альтернативы нашим «слухам» места нигде не находится — нет никого, кто был бы компетентен ими заниматься. Историки не могут ими воспользоваться — ведь эти слухи еще более сомнительны, чем рассказы самих историков об основании Рима, что признает и сам Тит Ливий. Но и мифологи тоже не могут заинтересоваться тем, что претендует скорее на антимифологичность, нежели на мифологичность. Эти слухи попадают в зазоры нашей системы знания. Но так всегда и бывает со следами коллективного насилия.
По мере культурной эволюции эти следы все более стираются; и в этом смысле современные филология и критика завершают работу поздних мифологий. Это мы и называем прогрессом познания.
Сокрытие коллективного убийства продолжает осуществляться среди нас с той же ползучей и непреодолимой силой, что и в прошлом. Чтобы это показать, я вернусь еще раз к мифологическому комплексу Ромула и Рема. Он позволяет застать этот процесс, если можно так выразиться, в разгаре работ — еще и сегодня и среди нас. Он помогает нам понять, что сокрытие следов происходит при нашем посредничестве и, разумеется, без нашего ведома — в том, что мы сами делаем с текстом Тита Ливия.
Большинство моих читателей, я полагаю, убеждены, что эти еретические версии смерти Ромула составляют единственную репрезентацию коллективного убийства в данном мифологическом комплексе. Всем, конечно, известно, что этот миф сообщает и о другой насильственной смерти, которая, в отличие от смерти Ромула, всегда подается как убийство, но убийство, как считается, индивидуальное — и это, конечно же, смерть Рема.
Единственный убийца — это Ромул. Спросите всех своих образованных друзей — и все они без исключения вам это подтвердят. Ромул убивает своего брата в приступе гнева, потому что тот издевательски перепрыгнул символическую границу города Рима, которую Ромул только что начертал.
Эта версия убийства фигурирует у Тита Ливия, но она не единственная и не первая. Первая версия — это версия коллективная. В отличие от второй она служит классическим примером мифа, еще не устранившего репрезентацию коллективного убийства. Первая версия тоже начинается со спора о знамениях. Полет птиц не сумел рассудить близнецов-врагов — Ромула и Рема. Этот сюжет хорошо известен; его никто не скрывает, поскольку он без труда включается во вторую версию мифа, от которой все мы знаем финал — и мы все, сами того не замечая, выбираем вторую версию, потому что это версия, устраняющая коллективное убийство. Рассказав, как два брата задумали построить новый город на том месте, где они «были младенцами оставлены», Тит Ливий добавляет:
Но в эти замыслы вмешалось наследственное зло, жажда царской власти и отсюда — недостойная распря, родившаяся из вполне мирного начала. Братья были близнецы, различие в летах не могло дать преимущества ни одному из них, и вот, чтобы боги, под чьим покровительством находились те места, птичьим знаменьем указали, кому наречь своим именем город, кому править новым государством, Ромул местом наблюдения за птицами избрал Палатин, а Рем — Авентин. Рему, как передают, первому явилось знаменье — шесть коршунов, — и о знамении уже возвестили, когда Ромулу предстало двойное против этого число птиц. Каждого из братьев толпа приверженцев провозгласила царем; одни придавали больше значения первенству, другие — числу птиц. Началась перебранка, и взаимное озлобление привело к кровопролитию; в сумятице Рем получил смертельный удар [I, 6–7. Пер. с лат. В. М. Смирина].
Между двумя близнецами царит полное равенство; конфликт возникает, потому что есть состязание, конкуренция, соперничество. Конфликт — это не различие, но его отсутствие. Именно поэтому структурализм бинарных различительных оппозиций так же не способен понять проблему близнецов-врагов, как и «структурированный как язык»[36] психоанализ. Тит Ливий осознает в точности то же самое, что и греческие трагики, когда они рассказывают о своих близнецах — Этеокле и Полинике. Он понимает, что тема близнецов есть не что иное как тема неразрешимого, поскольку лишенного различий, конфликта. Она, эта тема близнецов, означает отсутствие разделения как абсолютное разделение: так как между двумя близнецами выбор невозможен даже с помощью различия в летах, то приходится обратиться к богам, но и сами боги выносят лишь мнимое решение — решение, которое само неразрешимо и которое лишь сильнее питает и разжигает распрю. Каждый из двух братьев желает того же, чего желает другой, даже если речь о предмете еще не существующем — о городе Риме. Это соперничество чисто миметическое, и оно есть не что иное как жертвенный кризис, который нивелирует всех участников в едином конфликтном желании, который трансформирует их всех (а не только двух братьев) в близнецов их собственного насилия.
Французский перевод данного места не то чтобы грубо неверен, но в нем есть кое-что уклончивое и недостаточное. Он делает невидимой самую суть. Коллективный характер убийства Рема, предельно отчетливый в латыни Тита Ливия, становится почти неощутим во французском тексте. Французским оборотом dans la bagarre [в сумятице] передано латинское выражение in turba, то есть в толпе.
Мое внимание и к латинскому оригиналу (ibi in turba ictus Remus cecidit), и к примечательному процессу смягчения и минимизации в процитированном переводе привлек Мишель Серр. Мне, разумеется, скажут, что слово bagarre [сумятица] в данном контексте предполагает множество ссорящихся. Это правда. Но у слова turba есть почти терминологическое значение: это толпа, поскольку в ней есть смятение, смута и смутьян; это слово, которое чаще всего повторяется в многочисленных рассказах о коллективных убийствах, содержащихся в первой книге Тита Ливия. Это слово настолько важно, что его буквальный эквивалент необходим во всяком переводе текста Тита Ливия, а его отсутствие неизбежно оказывается чем-то аналогичным (менее наглядным, но столь же эффективным) исчезновению коллективного убийства в таких текстах, как миф о Бальдре или миф о куретах. Это означает, что на всех этапах развития культуры мы сталкиваемся с феноменом одного типа — с сокрытием учредительного убийства. Этот процесс продолжается и в наши дни при посредничестве самых разных идеологий — например, классического гуманизма или борьбы против «западного этноцентризма».
Мне, конечно же, скажут, что это мой «фантазм». Доказательством, что это не так, служит то представление, о котором я только что упоминал, а именно — почти всеобщая иллюзия, будто в мифе о Ромуле и Реме нет репрезентации коллективного убийства. На самом же деле она есть и занимает центральное место — а исчезает постепенно благодаря процессу подавления или удушения — настоящему интеллектуальному эквиваленту того, что патриции сделали с самим Ромулом в одной из версий убийства у Плутарха. Как показал Мишель Серр, в этом мифе есть еще несколько убийств, плавающих на периферии и оттесняемых все дальше вплоть до едва не наставшего момента, когда их вытеснение стало бы окончательным. При первом упоминании о них лбы «истинных ученых» хмурятся, а при втором вас автоматически исключают из сообщества так называемых «серьезных исследователей» — то есть тех, кто сегодня утверждает, что религия вообще есть мнимый феномен. О вас начинают говорить как об интеллектуальном авантюристе, алчущем сенсаций и рекламы. Вы всего лишь бесстыдный эксплуататор коллективного убийства, этого левиафана мифологических штудий.