Евангельская параллель очевидна: притча от талантах. Те, кто способен на личную религиозную жизнь, на личный религиозный выбор и на личное религиозное творчество, есть получившие “десять талантов”. Это люди, изначально религиозно более одаренные, чем другие. Может быть, их сограждане более одарены в других областях (в музыке, в науке, в любви…), но талант веры особо ярок у этих 15 процентов.
Если религиозная одаренность сопрягается с одаренностью в области нравственной — получается святой (если нет — инквизитор). Если на религиозную и нравственную одаренность налагается одаренность эстетическая — миру является Андрей Рублев…
И как бы ни были талантливы в других областях остальные 85 процентов — но в религиозной сфере им суждена участь ведомых. На которую они, впрочем, довольно охотно соглашаются. Им говорят: “Вы атеисты” — и они соглашаются: “Да, в самом деле. Это попы нарочно от нас скрывали, что мы от обезьяны произошли”. Затем им говорят: “да что ж вы забыли веру ваших отцов?! Мы же православные!” — и они опять согласны: “как же это мы слушали байки этих коммунистов и стали иванами, не помнящими родства!”. Когда же им скажут: “Да что вы! Христианство — это иноземная религия, ее жиды нарочно придумали, чтобы нашу, исконно арийскую ведическую веру заменить, чтобы заставить нас, славян, вместо Крышеня-Кришны поклоняться ихнему Христу!” — толпа опять послушно возмутится: “Да сколько ж можно от нас прятать нашу родную экстрасенсорику и магию!”.
Судьбы народов зависят в религиозной сфере от того выбора, что сделают 10-15 процентов религиозно самостоятельных граждан. А значит, миссионеру для обращения народа в свою веру не нужно обращать большинство населения. Достаточно оказаться в поле зрения тех, кто сам ищет религиозную истину, и не оттолкнуть их. А затем эти десять-пятнадцать процентов уже передадут свой опыт и свои убеждения остальным [13]…
Но вот тут и возникает главный вопрос пастырства и главный парадокс христианской жизни. Формы и нормы церковной жизни вырабатываются людьми, принадлежащими к религиозно одаренной, отзывчивой части человечества. Естественно, что они скраивали их по своему богатырскому размеру. Остальным она дается «на вырост». И как же найти баланс между тем, к чему рвутся души одаренных и тем, что вместимо для тех, чья религиозная талантливость малоприметна?
Две крайности уже были в истории Церкви.
Одна — крайность монтанистов, донатистов, новациан. Они полагали, что Церковь должна самым серьезным и буквальным образом воспринять свою характеристику как “общины святых”. Те, кто не могут понести всей высоты евангельских требований, должны быть раз и навсегда выведены из Церкви. В их замысле Церковь становится по сути монашеской общиной. В этом “движении ригористов, не вынесших исторической Церкви, нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан. Нельзя отрицать того, что уровень христианской жизни начинает понижаться в те годы. И все же победа Церкви над монтанизмом исторически — одна из величайших ее побед. Она была одержана в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой “совершенных”, отгородиться от всего, не способного это совершенство вынести, или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя “массу”, вступить на путь медленного ее воспитания? Остаться вне мира, вне истории, или же принять ее, как свое поле для тяжелого и длинного труда?” [14].
Но вскоре стала намечаться иная опасность. Как быть с теми, кто вроде бы уже находится в сфере влияния и ответственности Церкви, но не испытывает достаточно энтузиазма в достижении ее идеалов? Как быть с людьми, у которых “нет органа, которым верят” [15]?
И здесь легко встать на путь насилия: как бы ни было тебе непонятно, неприятно, тяжко то, что предлагают тебе церковные правила, ты обязан их исполнять. Иначе… [16]
И постепенно в общественном малорелигиозном большинстве копится протест против того, что они воспринимают как “навязывание”. И тогда начинаются взрывы.
Итак, на пороге третьего тысячелетия христианской истории перед нами вновь встает вопрос: как Церковь может увлечь Евангелием большинство? Зажечь своей верой меньшинство — возможно. Добиться пассивного согласия большинства, используя для этого авторитет государства — тоже можно. А вот удастся ли нам это сделать без помощи светской власти? Вопрос открыт.
5. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О НАУКЕ
Но есть такие особенности современной жизни, которые дают основания православным с осторожным оптимизмом смотреть в свое будущее… Да, конечно, христианин должен черпать основания для оптимизма в своей вере. “Все упование мое на Тя возлагаю…”. Но Господь нередко Свою волю осуществляет через перекомбинирование исторических факторов. Вспомним: от египетского рабства Господь спас Израиль “мышцею Своею”. А от вавилонского плена? — Не ангелов послал Господь для облегчения положения Своей плененной Церкви, а персов… Чудо нельзя включать в свои земные рассчеты — «не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4,7). Не смея утверждать, что вот тогда-то, при таких обстоятельствах и с такой-то целью Господь явит нам нечто чрезвычайное, я пробую рассмотреть волю Промысла в житейских подробностях… Итак, что же в современном мире может способствовать росту Церкви Христовой? Когда-то Промысл призвал римлян опоясать мир кирпичными дорогами, по которым сначала шли римские легионы, почтальоны и чиновники, а затем пошли апостолы. Какие же дороги Промысл разворачивает под ногами современных миссионеров?
На наших глазах завершается эпоха Просвещения. Уходят два ее фундаментальных мифа: миф о Науке и миф о Прогрессе.
Ослабление мифа о Науке привело к затуханию конфликта между христианством и наукой.
Общественное сознание конца ХХ века стало более терпимым и более плюралистичным, нежели сто лет назад. Во всяком случае, язык естественнонаучной мысли, признававшийся единственно правомочным сто лет назад, теперь уже не считается таковым.
Во-первых потому, что ХХ век стал веком оформления иных, нежели математическая, научных парадигм. Обрели строго научные и проверяемые методы многие гуманитарные дисциплины. Лингвистика, психология, история, социология, эпистемология показали, что возможно научное исследование мира людей, причем такое, которое будет вестись на языке именно людей, а не посредством только математических формул и символов. И это открыло путь для нового интереса к религиозной жизни, и для нового понимания религиозного опыта людей.
Во-вторых, к концу ХХ века потерял очарование сциентистский миф. Этот миф полагал, что наука есть не только мерило всех человеческих действий, мыслей, чувств и фантазий, но и единственное средство к разрешению всех человеческих проблем (познавательных, социальных, психологических и т.п.). Этот сциентистский миф о всесилии науки уходит. Общество (в том числе научное сообщество) открывает, что одного языка недостаточно для того, чтобы описать все многообразие мира, в котором живет человек — даже если это язык науки. Рядом должны быть и иные языки. Иные объяснительные модели. Язык музыки и язык философии, язык поэзии и язык мифа…
Еще в начале века общераспространенным было убеждение, что даже этика должна быть научной [17]. Сегодня акцент скорее иной: наука должна быть нравственной. А, значит, наука может быть открытой для сопоставления с евангельским учением — но уже не для того, чтобы судить Евангелие по своим лекалам, а ради того, чтобы самой впустить в себя человеческое, нравственное измерение.
Еще в 1968 году Юрий Кузнецов отразил эту перемену:
Эту сказку счастливую
Слышал я на теперешний лад:
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото
За три моря от отчей избы.
«Пригодится на правое дело» -
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала
В каждой жилке стучали века,
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
И то, что Церковь отстояла свое право на иной язык, иной путь познания, иное измерение человека, теперь оказавается предметом не критики, а понимания.
Исчезла необходимость в натужных усилиях по адаптации Библии к “последним научных данным”. Можно просто говорить: “Это повествование означает то-то, и оно находится в такой-то смысловой связи вот с этим и сознательно контрастирует вот с таким-то утверждением и верованием”.
Обе стороны осознают границы своей компетентности — спустя века восприняв мудрые слова кардинала Барония, повторенные Галилеем: “Намерение Священного Писания в том, чтобы научить нас тому, как идти на небо, а не тому, как вращается небо” [18]. А, значит, резко снижается возможность вторжения в то пространство, которое подлежит осмыслению иным языком, и, соответственно, снижается возможность конфликта с хранителями иного языка.