href="ch2.xhtml#id301" class="a">[195], сопряжена с ложным и несостоятельным мнением, будто истинное равенство способно найти выражение в каком-либо конкретном внешнем как таковом, – тогда как на деле его можно обрести и хранить при каком угодно внешнем; что разукрашенная поверхность и есть истинное равенство, несущее жизнь и истину, и мир, и согласие, – тогда как на деле это лишь бездушное и мертвящее единообразие.
Различия столь многообразны и сами в себе столь изменчивы (так, что одно и то же одному кажется пустяком, а в глазах другого вырастает до огромных размеров), что о них трудно говорить, и трудно найти определяющее выражение хотя бы для какого-то одного из них. Но для того присущего жизни различия, которое каждый сразу же обнаруживает, стоит только ему задуматься над словом апостола о том, что всякий добрый и совершенный дар нисходит свыше, имеется четкое выражение, указывающее на, по-видимому, общее для всех жизненное противопоставление. Иметь возможность давать или быть вынужденным принимать, – это различие охватывает собой все громадное многообразие людей, даже если в своем объеме оно игнорирует массу более близких характеристик. Этим различием люди делятся на два больших класса, и стоит только кратко его назвать, как всякий понимает его более пространно, связывая с ним множество радостных или тяжких воспоминаний, множество смелых надежд или мучительных ожиданий. На какие только размышления не наводит даже краткое слово о нем! Что только не способен рассказать тот, кто состарился в изнурительном служении этому различию! О чем только не задумывается юноша, когда он впервые удивленно находит слово о нем над дверью в жизнь и, прежде чем облечься в это различие, размышляет: действительно ли блаженнее давать [196], и так ли это блаженно; действительно ли тяжелее принимать, и так ли это тяжко; что более желанно и что он выберет, если ему случится выбирать; верно ли, что, как сказано, лучше всего ничего не иметь в мире, чтобы иметь возможность сказать: наг пришел я в этот мир [197], я ничем не владел в нем и был в нем чужим, и вот я снова нагим покидаю его; так ли тяжело и обременительно обладать земными сокровищами; правда ли, что делиться с другими – большой труд, сопряженный с огромной ответственностью? Однако любые такие размышления, обходящиеся с жизненными условиями и предпосылками как с игрушками способности воображения, способны лишь встать на пути у свободы с ее силой действовать и могут лишь опечалить дух [198] вымышленными стремлениями и болью. Ведь даже в отношении более резкого противопоставления апостол Павел самой краткостью своей речи дает понять, что здесь не время для долгих раздумий: «Рабом ли ты призван, не смущайся, но если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся» [199]. И даже если никто не способен быть столь сильным в краткости, как апостол, мы тоже не хотим раздувать размышления, но хотим призвать душу от развлечений в то равенство, которое становится явным, когда мы вместе с апостольским словом проходим сквозь все различия. Давайте же попробуем вместе с этим словом словно бы выйти за пределы различий, позволив ему напоминать нам о том, что всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше. Ведь если это стоит непреложно, тогда упразднено всякое различие, тогда различие в несовершенном, которое остается для человеческих даров, исчезает при звуках апостольского слова – этого божественного припева, способного разрешить всякое различие в равенство перед Богом.
Апостольское слово призывает тогда того, кто имеет возможность давать, смириться под это слово вместе со своим даянием. Впрочем, если он не расположен давать, это слово ничего не будет значить для него. Если он как змей сидит над своими земными сокровищами, или если он лицемерно говорит, будто то, чем он мог бы помочь, уже отдано и «есть дар» [200], или если он скуп и завистлив в отношении духовных дарований – на что ему тогда это слово, которое учит верно давать? Конечно же, он не чувствует никакой нужды в таком руководстве; и это слово, способное быть в помощь даже самому бедному, ничем не может ему помочь.
Но если, напротив, ты хочешь давать, тогда подумай, являешься ли ты, по слову апостола [201], тем радостно дающим, который приятен Богу. Если твое желание не радостно, то лучше выброси свои обильные дары, отринь богатства, которые связывают и томят твою душу, принося тебе лишь мучение, измени, если это возможно, свой земной облик, и не мни себя способным кому-либо помочь – ведь тогда ты сам в первую очередь нуждаешься в помощи. – О! ведь всякий добрый и всякий совершенный дар нисходит свыше, и Провидение не имеет нужды в твоих благах и пожитках, ведь у Него всегда есть в распоряжении 12 легионов ангелов [202], готовых служить людям; а если бы Оно и нуждалось именно в твоем имуществе, Оно всегда могло бы взять его у тебя точно так же, как Оно тебе его дало. Но если ты усвоил иную премудрость – будто нет никаких добрых даров ни на небе, ни на земле, тогда, удержишь ли ты все или же все отдашь, тебе не достичь и не сотворить равенства перед Богом. – Или если ты неправедно обрел богатство, и твои руки запачканы, чем тогда будет даяние, если не глумлением над Богом, и как тебе понять, что доброе даяние нисходит свыше, если ты не думал даже давать всякому то, что ему причитается? [203]
Если же все-таки ты хочешь давать, слово апостола бдит над тем, чтобы ты не пожелал взять это обратно, ведь иначе не может проявиться равенство именно перед Богом, а не то равенство, которое имеет место, когда подобное привлекает подобное, когда богатый делает пир для богатого, чтобы тот в ответ пригласил его, и сильный мира сего поддерживает сильного. Но ты, быть может, желал давать свои даяния нуждающемуся и помогать тому, кому нечем тебе за это воздать, и все же ты нечто требовал от него: уважения, поклонения, подчинения – то есть его души. Сколь же великим мнил ты тогда то малое, чем ты владеешь, – пусть даже ты и богаче всех людей, и твое имя затмевает имя того, кто веками считался самым богатым и синонимом богатства [204]; пусть даже нет в мире такой высокой горы, с которой можно было бы увидеть хоть что-то, не принадлежащее тебе?! Разве ты забыл, что был уже тот, кому не составило труда забраться на самую высокую гору, вершина которой терялась