«Он был настолько смиренным, – ответил равви из Рижина, – что смирение стало его существом, поэтому он перестал относиться к нему как к добродетели».
ПОЕЗДКА НА ЛЕЙПЦИГСКУЮ ЯРМАРКУ
Среди хасидим, отправившихся в Землю Израиля с равви Менахемом Менделем, был один мудрый человек, настолько преданный цадику, что хотя он и был богатым торговцем, но бросил свое занятие и поехал с равви в Святую Землю. Спустя какое–то время после их переселения возникла необходимость послать надежного человека к оставшимся дома хасидим, чтобы попросить их о денежной поддержке. Это поручение доверили бывшему торговцу. Но, плывя на корабле, он внезапно заболел и умер, и никто в Земле Израиля об этом не знал. И после смерти торговцу стало чудиться, что он едет в коляске на Лейпцигскую ярмарку и беседует со своим старым слугой, которого обычно брал с собой в деловые поездки, и с возницей, который кажется ему очень знакомым. Внезапно он почувствовал необходимость предстать перед учителем. Это желание возрастало в нем все больше и больше, покуда он не решил развернуться и ехать к учителю. Когда торговец сказал об этом своим попутчикам, они стали резко возражать: было бы глупо, говорили они, отказаться от заманчивой деловой поездки ради какой–то простой прихоти! Но несмотря на все возражения, торговец настоял на своем. Наконец, попутчики сказали ему, что он умер и что они – ангелы зла, которым была поручена его душа. Тогда он вызвал их в Небесный суд, и они не смели отказаться явиться туда. Решение суда было таково: ангелы зла должны отнести душу торговца к равви Менделю. Когда они достигли города Тивериады и вошли в дом цадика, то один из ангелов зла предстал перед равви в своем истинном ужасном обличье. Но равви лишь мельком взглянул на него и сказал ангелам ждать снаружи, покуда он не сделает все, что нужно, с душой умершего торговца. Целую неделю трудился равви Менахем Мендель над душой этого человека, покуда не придал ей подобающий вид.
Эту историю рассказывал своим хасидим равви Наман из Брацлава.
У хасидим, изучавших Тору в доме затворничества («Клаусе») равви из Любавича, зятя равви Шнеура Залмана, был обычай зажигать во время чтения Торы свечу перед каждым, кто сидел и читал. Но когда они заканчивали чтение и начинали рассказывать друг другу предания о цадиким, то гасили все свечи, за исключением одной. Однажды, когда они сидели при одной свече, вошел Любавичский равви, чтобы взять какую–то книгу, и спросил, о ком они теперь рассказывают. «О равви Менделе из Витебска», – ответили хасидим.
«Рассказывая о нем, – сказал равви, – вам следует зажигать все свечи, ибо, когда он произносил поучения, из его сердца улетучивалось всякое представление о собственном «я» и нечистой силе было не за что ухватить его. Поэтому вы должны, рассказывая о нем, зажигать все свечи – словно вы учите святую Тору».
Когда равви Шмелке и его брат равви Пинхас, позднее ставший равви во Франкфурте, были в Межриче, они сняли комнатку на чердаке, чтобы там их никто не тревожил во время занятий. Однажды, когда на исходе субботы они поздно ночью сидели за книгами, братья услышали странный плач, в котором могли ясно различить мужской и женский голос. Они посмотрели в окно и на скамейке увидели сидящих и рыдающих слугу и служанку дома, где они остановились. Те рассказали братьям, что уже много лет работают в этом доме, ожидая разрешения на брак, но хозяин никак не хочет дать такого разрешения.
Братья на это сказали, что все, что необходимо, – это соорудить навес для брачной церемонии; тогда само собой они получат и все остальное, в том числе и разрешение хозяина дома. Послали за певцом, который тут же собрал десять человек, открыли Дом Молитвы и соорудили навес для брачной церемонии. Свадьбу справили как полагается. Равви Шмелке постукивал кусками дерева, а равви Пинхас – двумя подсвечниками, издававшими красивый звук. Затем на брачную церемонию пришел маггид. За «трапезой царя Давида» он сидел с ними неподвижно, в том состоянии души, которое часто охватывало его. Неожиданно он вскочил и побежал в Дом Молитвы. «Разве вы не слышите арфу Давида?» – воскликнул он.
Говорил равви Моше Тейтельбаум, ученик Ясновидца из Люблина: «Когда равви Шмелке молился по субботам и праздничным дням, а особенно на Йом–Кипур, когда он служил как первосвященник, таинство становилось явным в музыкальном звучании произносимых им слов, и таким образом возникали новые мелодии, чудеснейшие из чудесных, которые ни он сам, ни какой–либо другой человек никогда прежде не слышали; равви Шмелке в эти минуты даже не знал о том, что он поет и на какую именно мелодию он поет, ибо целиком прилеплялся к высшему миру».
* * *
Один старик, певший мальчиком в хоре равви Шмелке, любил рассказывать следующее: «У нас была привычка готовить перед службой все необходимые ноты, чтобы не было нужды бегать за ними после начала молитвы. Но равви не обращал никакого внимания на ноты и постоянно выводил новые мелодии, до того момента не слыханные. Мы, певцы, в эти минуты замолкали и слушали его. Мы никак не могли понять, откуда к нему являются эти мелодии».
Когда равви Шмелке пригласили занять место рава в Никольсбурге, он приготовил торжественную проповедь, которую собирался прочесть перед моравскими знатоками Талмуда. По дороге в Никольсбург он остановился в Кракове, где люди стали его упрашивать сказать им какую–нибудь проповедь. Равви Шмелке спросил сопровождавшего его ученика Моше Лейба, ставшего позднее равви в Сасове: «Моше Лейб, что я скажу им?»
«Равви ведь приготовил блестящую проповедь для Никольсбурга. Отчего ему не прочитать ее и здесь?» – отвечал Моше Лейб.
Равви Шмелке решил последовать совету ученика. Однако в Краков пришло несколько человек из Никольсбурга, чтобы встретить равви, и они слышали проповедь. Когда же цадик приехал в Никольсбург, он спросил ученика: «Моше Лейб, что я скажу теперь в субботу? Ведь не могу я читать свою проповедь перед людьми, уже слышавшими ее в Кракове».
«Найдем свободное время, – отвечал Моте Лейб, – обсудим какой–нибудь вопрос и приготовим новую проповедь».
Но до пятницы у них не было ни одной свободной минуты, чтобы открыть книгу. И равви Шмелке спросил: «Моше, что мы скажем теперь?»
«Накануне субботы, – отвечал Моше Лейб, – у нас наверняка будет немного свободного времени, чтобы приготовить проповедь».
Они приготовили большую свечу, чтобы она горела всю ночь, и, когда люди разошлись по домам, сели за книгу. Но тут влетел петух и, взмахнув крыльями, погасил свечу. И спросил равви Шмелке: «Моше Лейб, что скажем теперь?»
«Несомненно, – отвечал Моше Лейб, – проповедь будет лишь после полудня; поэтому завтра утром, после молитвы, пойдем в свою комнату, закроемся, не дадим никому входить и обсудим, что сказать».
Утром пошли на молитву. И вот перед чтением Торы поставили аналой, и глава общины, подойдя к равви Шмелке, попросил его сказать проповедь. Дом Молитвы был полон моравскими знатоками Талмуда. Равви Шмелке велел принести ему Гемару, открыл ее наугад, объявил одну тему, которую нашел на открытой им странице, и предложил знатокам Талмуда обсудить ее. Потом, сказал равви Шмелке, он тоже выскажет свое мнение. Выслушав всех, равви Шмелке надел на голову таллит и около четверти часа стоял молча. Затем он растолковал все возникшие в ходе обсуждения вопросы, числом сто тридцать, и прокомментировал ответы на них, числом семьдесят два, и не было ничего, на что бы он не ответил, что бы не разрешил, что бы не растолковал.
Когда равви Шмелке был призван в моравский Никольсбург, в тамошней конгрегации существовал странный обычай: каждого нового рава просили записать в хронике какие–нибудь новые правила, которым с того момента все должны были следовать. Равви Шмелке тоже попросили это сделать, но он постоянно откладывал это дело. Он довольно долго изучал каждого по отдельности члена своей конгрегации и ничего не записывал в книгу. Время шло, а равви все изучал и изучал людей, живших в Никольсбурге, и не записывал никаких новых правил. Наконец ему дали понять, что их ожидание затянулось. Тогда равви Шмелке пошел туда, где лежала хроника, и записал в ней Десять заповедей.
Когда равви Шмелке стал равом в Никольсбурге, первые семь суббот он рассказывал на проповедях о семи мирских науках, по одной в каждую субботу. С каждой неделей община все больше удивлялась странным темам проповедей, но никто не решался задавать цадику вопросы. В восьмую же субботу равви Шмелке начал свою проповедь такими словами: «Я долго не понимал слов Соломона: «Лучше слушать обличения от мудрого, нежели слушать песню глупых». Почему не сказано просто: «нежели песню глупых?» На самом деле смысл таков: лучше слушать обличения от мудрого, который слышал и понял песню глупцов, то есть семь мирских наук, которые по сравнению с Торой – песня глупых. Иному человеку глупые мирские «мудрецы» могут сказать: «Легко тебе презирать нашу мудрость, ведь ты не изведал ее сладости! Ибо если бы ты познал ее, то не помышлял бы ни о чем другом!» Но тот, кто много трудился над семью мирскими науками, и проник в самую их сердцевину, и избрал в конце концов мудрость Торы – если такой человек восклицает: «Суета сует!», никто не сможет обличить его».