Таким образом, немногочисленные «мифы» современного мира не суть подлинные мифы, поскольку вместо того, чтобы, подобно подлинным мифам, завершаться жертвенными решениями, одобренными без малейшей мысленной оговорки; вместо того, чтобы отражать гонительскую перспективу, они отказываются от такого жертвоприношения и всегда обличают его мерзость. На них повлияли Евангелия.
Самое главное в этих легендах — всегда именно то, что наши умники хотели бы оттуда вымарать, то, что тревожит их мелкое тщеславие. Жертвенная проблематика их раздражает; они видят в ней остаток набожности, который следует немедленно искоренить, заурядное ханжество, с которым уже не может мириться наша великолепная смелость. Они насмехаются над бессмертной душой Фауста, которую требует Мефистофель, они презирают статую Командора и каменную десницу. Они не понимают, что этот камень преткновения — единственное общее блюдо, которое им осталось. Действительно, именно вокруг скандала, терпеливо культивируемого интеллектуалами, современное общество обрело свою последнюю религиозную связь. Но вот и у этого последнего остатка соли они отнимают ее силу, ее банализуя.
Стирая последние следы жертвенной проблематики — единственной, которую стоит выявлять, так как именно ей все подчинено, — эти современные авторы превращают образы Фауста и Дон Жуана в чисто воображаемое потребление женщин и богатств. Что, однако же, не мешает этим же авторам бесконечно бранить так называемое «общество потребления» — несомненно потому, что оно-то не является чисто воображаемым и имеет то преимущество, что действительно снабжает той пищей, которую у него требуют.
Главное здесь — явная взаимосвязь между коллективным миметизмом, убийством Иоанна Крестителя и состоянием транса, наведенным пляской. А это состояние — то же самое, что удовольствие, о котором говорится в тексте, удовольствие Ирода и его сотрапезников: «дочь Иродиады вошла, плясала и угодила Ироду и возлежавшим с ним» (Мк 6, 22). Нужно понимать это удовольствие в смысле более сильном, чем у Фрейда в его «принципе удовольствия»; это настоящая околдованность. Когда одержимый поддается миметической идентификации, ее гений овладевает им и его «седлает», как часто выражаются в таких случаях; принимается с ним плясать.
Погруженный в миметизм, субъект утрачивает осознание себя и своих целей. Вместо того чтобы соперничать со своей моделью, он превращается в безобидную марионетку; всякая оппозиция исчезает; противоречивость желания растворяется.
Но где же тогда то препятствие, которое только что преграждало ему дорогу и пригвождало к земле? Это чудовище наверное где-то спряталось; чтобы опыт стал полным, нужно это чудовище отыскать и уничтожить. В этот момент всегда нужно утолить жертвенную жажду, истребить козла отпущения, обезглавить жертву. На этом уровне максимальной интенсивности жертвенный миметизм господствует неоспоримо; именно поэтому к нему всегда приходят по-настоящему глубокие тексты.
Едва воцарившись, миметизм поглощает все измерения, которые казались способны с ним конкурировать на уровнях меньшей интенсивности — сексуальность, амбиции, психологии, социологии, сами ритуалы. Это не значит, что помещая миметизм на передний план, мы прячем или «редуцируем» эти измерения. Они все имплицитно присутствуют в миметическом анализе, и их всегда можно эксплицировать, как мы это только что проделали для ритуального измерения.
Даритель никогда не ожидает того пожелания, которое слышит в итоге. Он испытывает горестное изумление, но сопротивляться он неспособен. Узнав, что плясунья требует у него голову Иоанна, «царь опечалился, но ради клятвы и возлежавших с ним не захотел нарушить слово» (Мк 6,26*). Ирод желает спасти Иоанна. Его желание, напоминаю, относится к ранней стадии миметического процесса. Ирод хочет защитить жизнь Иоанна, тогда как Саломея хочет ее погубить. Желание делается все более убийственным, по мере того как ширится и затрагивает все большее число индивидов, например, толпу пирующих. Побеждает самое низкое желание. Ирод не имеет смелости сказать «нет» гостям, число и престиж которых его устрашают. Иначе говоря, он миметически подчинен. Гости включают всю элиту иродова мира. Несколько выше Марк позаботился перечислить их по категориям: «вельможи, тысяченачальники и старейшины Галилейские». Он хочет передать огромный потенциал их миметического влияния; точно так же рассказ о Страстях перечисляет все власти мира сего, вступившие в альянс против Мессии. Толпа и власти объединяются и смешиваются. Именно из этой массы поступает прибавка миметической энергии, необходимая Ироду для решения. Наш текст двигает вперед всегда и везде одна и та же энергия — откровенно миметическая.
Марк вводит эти подробности не ради украшения рассказа, а чтобы объяснить решение относительно головы пророка. Все приглашенные реагируют одинаково. На высшей стадии миметического кризиса они образуют толпу, которая единственная способна на решительное вмешательство. Если есть единодушно убийственная толпа, то решение всегда остается за этой толпой. Подчиняясь страшному давлению, Ирод лишь волей-неволей ратифицирует решение этой толпы, как немного позже — Пилат. Уступая этому давлению, он сам теряется в этой толпе; он всего лишь последний из составляющих ее индивидов.
И здесь снова не следует искать психологию главных персонажей. Не следует верить, что Иоанн и Иисус умерли, потому что попались в руки особенно зловредных заговорщиков или особенно слабых правителей. Это слабость всего человечества по отношению к искушению, идущему от козла отпущения, — эту слабость нужно и разоблачить и заклеймить.
Пророк умирает, потому что высказал правду об их желании тем людям, которые не хотели ее слышать; никто никогда не хочет ее слушать. Но эта произнесенная им правда — еще недостаточная причина убийства, она — лишь один из признаков виктимного отбора, самый иронический из всех. Она не противоречит алеаторному в сущности характеру миметического выбора, отлично проиллюстрированному запозданием в выборе жертвы, который происходит лишь после пляски.
Этот надолго отложенный выбор позволяет Марку проиллюистрировать альфу и омегу желания — его миметическое начало и его виктимное завершение, тоже миметическое. Вопрос Саломеи «Чего нужно желать?» показывает, что в этот момент Иродиада или кто угодно могли бы ей указать на кого угодно. Но хотя жертва указана только в самый последний момент, идею этой жертвы страстно усваивает сперва Саломея, а потом и все пирующие. На этой стадии неспособны сопротивляться даже самые решительные тираны.
Именно это неотразимое складывание миметического единодушия интересует авторов Евангелия. Именно в этом единодушном миметизме козла отпущения следует искать подлинного властителя человеческих обществ.
Отрубить одну голову — этого иногда достаточно, чтобы возбудить всеобщее смятение, а иногда — чтобы его успокоить. Как такое возможно? То, что все сходятся на голове Иоанна, — это всего лишь миметическая иллюзия, но ее единодушный характер обеспечивает реальное умиротворение, начиная с того момента, когда у повсеместно распространившегося возбуждения уже не остается реального объекта, а полное отсутствие реального объекта гарантировано самой диффузией этого миметизма, предполагающей его максимальную интенсивность. За некоторым порогом ненависть становится ненавистью без причины. Ей уже не требуется причина, тем более предлог; остались одни только скрестившиеся, опирающиеся друг на друга желания. Если, направляясь на объект, который каждый хотел бы сохранить неприкосновенным, живым, чтобы завладеть им в одиночку (как Ирод, который ради этого заключает пророка в тюрьму), желания разделяются и упорно противостоят друг другу, то эти же желания, став чисто разрушительными, могут, наоборот, примириться. В этом и состоит страшный парадокс человеческих желаний. Они никогда не могут примириться на сохранении своего объекта, но всегда могут примириться на его разрушении.
И тотчас, послав оруженосца, царь повелел принести голову его. Он пошел, отсек ему голову в темнице, и принес голову его на блюде, и отдал ее девице, а девица отдала ее матери своей (Мк 6, 28).
Тот, кто упрекает людей за их желание, служит этим людям живым скандалом, той единственной преградой (полагают они), которая мешает им быть счастливыми. И сегодня мы рассуждаем точно так же. Живой пророк разлаживал все отношения, а мертвый он их облегчает, превратившись в неподвижную и покорную вещь, циркулирующую на блюде Саломеи; пирующие передают ее друг другу словно еду и напитки на пире Ироде. Вещь эта служит и захватывающим зрелищем, которое мешает нам делать то, чего не следует делать, и побуждает нас делать то, что делать подобает, — словно жертвенный начаток всех взаимообменов. Истина обо всех религиозных основаниях и первоначалах написана в этом тексте черным по белому, истина мифов, ритуалов и запретов. Но сам текст не занимается тем делом, которое разоблачает: он не видит ничего божественного в миметизме, объединившем всех этих людей. Он бесконечно чтит жертву, но воздерживается от ее обожествления.