Для христианства любовь к богу и любовь к человеку — две великие заповеди. Любовь к богу, однако, отличается от любви к человеку, поскольку богу мы помочь не в силах, а человека не можем считать совершенно благим. Поэтому любовь к богу созерцательна и полна почитания, тогда как любовь к человеку более деятельна и полна служения. В религии не-теистической любовь к богу заменяется поклонением идеальному благу. Это поклонение столь же необходимо, как любовь к человеку в христианстве, поскольку без него любовь лишается ориентира в своем желании делать добро. Поклонение благу, конечно, более великая заповедь, поскольку именно благодаря ей мы знаем, что любовь к человеку — это благо; и знание помогает нам любить. Кроме того, она дает представление о том, какой могла бы быть человеческая жизнь, и напоминает о разрыве между возможным и действительным; отсюда возникает бесконечное сочувствие, которое тоже принадлежит к любви и, быть может, является главной ее причиной. Смирение тоже помогает любви, ибо когда его нет, гнев, возмущение и вражда встают между душой и миром, мешая единению, в котором эта любовь зарождается. Три элемента религии — поклонение, смирение и любовь тесно взаимосвязаны: каждый из них способствует появлению другого, а все вместе они образуют целое, о котором невозможно сказать, что в нем начало, а что идет следом. Все три могут существовать без догм и в то же время способны руководить жизнью, придавая ей бесконечность в действии, мысли и чувстве. А жизнь в бесконечном, сочетающая эти три элемента, содержит все существенно важное для религии и при этом не опирается на догматические верования.
Религия черпает силы в чувстве единства со вселенной чувстве, которое способна вызывать в человеке. Вначале единство достигалось тем, что вселенную подчиняли нашему собственному понятию блага; единение с богом было легким делом, потому что бог был любовью. Но крушение традиционной религии заставило усомниться, можем ли мы довериться этому способу единения. Необходимо найти такое единение, когда мы ничего не просим у мира и опираемся только на себя. Оно возможно в беспристрастном поклонении и всеобщей любви, которые игнорируют различие добра и зла и даны всем в равной мере. Чтобы освободить религию от догм, надо воздерживаться от требований, чтобы мир соответствовал нашим стандартам. Каждое такое требование есть стремление навязать себя миру, и религия, которая хочет пережить крушение догм, должна освободиться от него. Тем самым она избавится от элемента, чуждого ее духу и мешающего ее беспрепятственному развитию. Религия ищет единения со вселенной, подчиняя потребности «я»; но если при этом считают, что вселенная способна удовлетворить хотя бы некоторые из требований «я», то это подчинение неполно. Поэтому в интересах самой религии, а также в силу явной неосновательности подобного мнения, важно найти такую форму единения с миром, которая не зависела бы от взглядов на природу вселенной. Жизнь в бесконечном создает возможность единения; для тех, кто его достигает, она дает практически все, что давали религии прошлого, а в каком-то смысле даже больше.
Сущность религии, следовательно, состоит в подчинении конечной части нашей жизни. Из двух начал в человеке частичное, или животное, существо живет инстинктом и ищет блага для тела и его потомков, а всеобщее, или божественное, существо ищет единения со вселенной и свободы от всего, что мешает этим поискам. Животное существо ни доброе, ни злое само по себе; оно доброе или злое, когда помогает или мешает божественному существу в его поисках единения. В единении с миром душа обретает свободу. Есть три вида свободы: единство в мысли, единство в чувстве, единство в воле. Единство в мысли — это знание, единство в чувстве — любовь, единство в воле — служение. Есть три вида разобщения: ошибка, ненависть, вражда. Разобщению способствует инстинкт, принадлежащий животной части человека, а единению — сочетание знания, любви и следующего из них служения, равное мудрости, высшему благу человека.
Инстинктивная жизнь видит в мире средство для достижения своих целей, поэтому считается с миром меньше, чем с собой. Она сводит знание к пользе, любовь — к союзу в борьбе соперничающих инстинктов и служит только тем, с кем связана инстинктивно. Она находит себе пристанище в узком мирке, окруженном чуждыми и, вероятно, враждебными силами; находясь в осажденной крепости, она знает, что рано или поздно должна будет сдаться.
Жизнь мудрая ищет беспристрастной цели, в ней нет соперничества и никакой серьезной вражды. Единение, которого она ищет, беспредельно: она желает знать все, любить все и служить всему. Поэтому ее дом везде и ничто не может ограничить ее развитие. В знании она не делает различий между полезным и бесполезным, в любви — между другом и врагом, в служении — между достойным и недостойным.
Животная часть человека, понимая, что жизнь коротка и бессильна, страшится смерти и, не желая признавать, что борьба безнадежна, требует другой жизни, в которой ее неудачи обернулись бы триумфами. Божественная его часть, чувствуя незначительность отдельной жизни, думает о смерти мало, и надежды ее не связаны с личным бессмертием.
Для животной части человека, преисполненной важности собственных желаний, нестерпима мысль, что вселенной нет до нее дела; полнейшее равнодушие к надеждам и опасениям людей слишком болезненно для самолюбия и потому считается неприемлемым. Божественная часть человека не требует, чтобы мир укладывался в схемы: она принимает его таким, какой он есть, и обнаруживает мудрое согласие, которое ни на что не притязает. Ее энергия не сдерживается враждебными силами, она проникает в них и с ними объединяется. Не сила наших идеалов, а их слабость заставляет нас страшиться признания, что это именно наши идеалы, а не идеалы мира. Мы с нашими идеалами одиноки, и мы должны устоять перед этим мировым безразличием. Инстинкту это кажется трудным, он содрогается при мысли об одиночестве, которое его ожидает. Мудрость не чувствует одиночества и поэтому может достигнуть согласия даже с тем, что кажется совершенно чуждым. Настоятельное требование, чтобы наши идеалы были осуществлены в действительном мире, — последняя тюрьма, из которой мудрости следует освободиться. Каждое требование — это тюрьма, и мудрость лишь тогда свободна, когда ничего не требует.
Метафизика, или стремление постичь мыслью мир в целом, всегда развивалась в единстве и конфликте двух противоположных человеческих импульсов: один из них побуждал к мистицизму, другой — к науке. Некоторые люди достигли величия, следуя первому импульсу, некоторые следуя только второму. У Юма,1 например, научный импульс властвует безраздельно, а у Блейка2 сильная неприязнь к науке сосуществует с глубоким мистическим проникновением. Но величайшие люди, те, кого мы называем философами, ощущали нужду одновременно и в науке и в мистицизме: в попытке гармонического соединения того и другого состояла цель их жизни. Именно преодоление изнуряющей неопределенности этой альтернативы превращает философию в более высокое занятие, чем наука или религия.
Прежде чем дать подробную характеристику научного и мистического импульсов, проиллюстрирую их на примере двух философов, несомненное величие которых определяется тем, что им удалось достичь органичного соединения того и другого. Я имею в виду Гераклита3 и Платона.4
Гераклит, как известно, веровал во всеобщее изменение: время созидает и разрушает все вещи. Из немногих сохранившихся фрагментов непросто понять, как он пришел к своим взглядам, но некоторые его высказывания заставляют предположить, что источником их было научное наблюдение.
«Все то, что доступно зрению, слуху и изучению, говорит он, — я предпочитаю». Это — язык эмпирика, для которого наблюдение — единственная гарантия истины. «Не только ежедневно новое солнце, но солнце постоянно обновляется», — гласит другой фрагмент. И это суждение, несмотря на свой парадоксальный характер, является очевидным результатом научной рефлексии; в нем разрешается трудность, связанная с вопросом: каким образом солнце за ночь проделывает под землей путь с запада на восток? Непосредственное наблюдение, должно быть, породило и центральное положение в учении Гераклита — что огонь есть единая неизменная субстанция, преходящими фазами которой являются все видимые вещи. В самом деле, наблюдая горение, мы видим, как вещи полностью изменяют свой вид, а языки пламени и жар поднимаются в воздух и исчезают.
«Этот мировой порядок, тождественный для всех, — говорит он, — не создал никто из богов, ни из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живущим огнем, мерами вспыхивающим и мерами угасающим».