И нет и не может быть противоречия между целью и средствами. — Если помнить, что заповедь «Довлеет дневи злоба его» относится ко всякой деятельности и что будущее созидается в настоящем и чрез настоящее, как в будущем и чрез него созидается оно само, такого противоречия быть не может. Мыслима и должна осуществляться нравственная политика. Это будет политика, если угодно, консервативная, политика сегодняшнего дня, бережливо хранящая прошлое и в остатках его — безмолвные заветы предков, творящая будущее, поскольку это будущее нравственно возможно в настоящем и для настоящего нужно. Мечтайте о будущем благе человечества, зовите содействовать этому благу. Может быть, Вы или кто–нибудь другой напишет хороший утопический роман, а роман будет возбуждать любовь к ближним и дальним. Но если Ваши мечты и проповеди рождают ненависть, ведут к борьбе классов, революции и насилиям, если они приносят «дурные плоды», знайте — Ваш идеал ложен и неосуществим, Вы мешаете жизни, а не строите ее, Вы замедляете, а не приближаете осуществление всеединства. Бросьте гибнущие в самопротиворечиях материалистические и социалистические шаблоны. Ищите оправдания Вашим истинным стремлениям, которого в них Вы не нашли и не найдете. Осмыслите Ваш идеал, как философию всеединства, и не забывайте вдохновенных слов ее поэта и мученика: «Con questa filosofia banimo mi s>aggrandisce e mi si magnifica l>inteletto».
Скептик. Вот мы и выслушали проповедь. Ее стилю, на мой взгляд, мешает только упоминание о социализме. Меня она не обратила. — Правда, не ко мне она была и обращена. Вы же, товарищ по несчастью, как я и предсказывал, извлечете из нее для себя не так уж много аргументов. Впрочем, по–моему, Вам, как новому Гераклу на распутьи, необходимо сойти с насиженного русской интеллигенцией местечка и пойти или со мной или с… философом.
1922. XII. 12.
Случайно мне пришлось быть слушателем трех разговоров, содержание которых мне представляется более чем современным и, смею думать, не бесполезным. Место их, как то ни странно (впрочем, много странного в современной России), — общая камера одной из болыпевицких тюрем. Как сейчас, мне вспоминается выведенная большими буквами на стене надпись: «Мы не мстим, а исправляем», смысл которой неожиданно оправдался в последнемиз слышанных мною разговоров. Нас сидело в камере человек семьдесят, хотя рассчитана она была не более, чем на тридцать. И мы, люди самого разнообразного социального положения и образования, самых разных возрастов (от 11 до 65 лет), проводили дни не в совершенном голодании — «передачи» помогали, — но в совершенном безделье. Вставали рано — как только приносили кипяток для «чая» — и еще ранее — с наступлением сумерек — заваливались спать: кто на нары (обычно по двое, а то и по трое), кто на столы, кто — за недостатком места — и просто на пол. По выслу ге недель тюремного заключения — все мы считались под следствием, но «следователи», кажется, о нас забыли — мне досталась половина нары у стенки с помянутою уже надписью. Передо мной, на той же наре лежал (по большей части и днем), застилая меня, один из собеседников, человек лет пятидесяти, как будто из тех, которые любили себя называть «эволюционными социалистами», а может быть, — и социалист–революционер: мы этим не интересовались. Как обнаружилось потом, он был далеко не тверд в социалистических своих убеждениях, вопреки им много думал и читал, знаком был и с философией, раньше преподавал где–то литературу — его называли «учителем», в тюрьму же попал — как «фальшивомонетчик». — В целях раскрытия денежной контрреволюции ГПУ без разбора сажало в тюрьму всех, кто хотя бы и не по своей вине, а по неведению попадался в размене фальшивого кредитного билета, и после первого допроса на неопределенно долгое время о них забывало. Против нас, т. е. собственно против него, помещался на другой наре один помещик из средней России, посаженный уже давно и, за что, неизвестно. Это был очень живой и деятельный, судя по его рассказам — даже практический человек. В свое время — ему было уже за 60 — он усердно, с увлечением и, можно сказать, убежденно занимался своим хозяйством, вводил какие–то усовершенствования, но вместе с тем был человеком с очень большим и разносторонним образованием, с любовью пофилософствовать и поспорить. Почти весь день он разгуливал по камере, прислушиваясь к тому, что говорилось, подсаживаясь к другим и ввязываясь в разговоры, в которых его никогда не покидали добродушие, некоторая насмешливость и сочетающаяся с нею искренняя простота. Он был естественным центром духовной нашей жизни; и камера полушутливо, полууважительно называла его «отцом», кажется, потому что так случайно, хотя и по распространенному в народе обычаю обратился к нему кто–то из заключенных при первом появлении его в камере. Это наименование удержалось и своеобразно осмыслялось. Не желая называть собеседников по именам, удерживаю его (как и прозвище моего соседа по наре — «учитель») и я.
Из всех бесед, центром своим имевших «отца», наибольшее впечатление произвели на меня три, которые я далее воспроизвожу и которые до сих пор памятны мне до мелочей. Поводом к первой из них, собравшей в нашем углу целую аудиторию, живо отзывавшуюся на нее своими возгласами, послужил сидевший вместе с нами, впрочем недолго, комсомолец Вознесенский. Сидел он по причине, которую изложил — и, видимо, с намерением — совершенно невразумительно, держал же себя очень шумно и как–то безобидно–вызывающе. Всегда он чем–то возмущался или — к большому неудовольствию всех — рецитировал свои комсомольские стишки, время от времени «задирая» «отца», казавшегося ему оплотом «международной буржуазии». Однако связываться с ним, по–видимому, боялись. Громко и явно никто его не осуждал, разве — с наступлением сумерек.
Беседы, как я уже сказал, удержались в моей памяти очень ярко и точно. К сожалению, не обладая литературным талантом, я не в силах передать их стиль и должным образом охарактеризовать участников. Несколько раз я пытался изложить их содержание в форме связного рассуждения. Но эти попытки скоро меня убедили в том, что плохая передача диалога лучше, чем его переделка в трактат. Есть особое,' «диалектическое» течение мыслей, которое может выразиться только в разговоре и никак иначе. По отношению к нему, характеристика действующих лиц и подделка под их стиль, кстати — всегда заметная, являются чем–то внешним, часто — нарушением какой–то существенной формы диалога и, следовательно, самой мысли. И я не умею себе иным образом объяснить склонность к диалогической форме у многих философов, совершенно лишенных дара так называемого «художественного» диалога.
I
Однажды вечером, когда все уже ложились, кое–где негромко разговаривали и время от времени слышались отдельные шутки и смех, комсомолец присел на нашу нару, в ноги к «учителю» и, покуривая папироску, обратился к «отцу».
Комсомолец. Хорошо, что идолов–то у вас отобрали. Образованные люди, а идолам молятся!
Иконы, как толь
ко изображения Бога
и представления о Нем,
Ему не соответствуют[10].
Отец. Почему же вы считаете иконы идолами? — Самый необразованный человек не иконе молится, а тому, что на ней изображено. Богом иконы никто не считает; даже дикарь не считает идола Богом. Таких людей, которые бы считали, что икона — Бог, а не изображение Бога, я что–то не видывал. Вы — первый.
Комсомолец. Это, знаете, все одно!.. Изображение!.. Боженька–то ваш тоже хорош! — Стоит на небе трон, а на нем старичок вроде царя сидит, а вокруг его голубь летает. Ну и Боженька? А как на небе–το трон стоять может, да не провалиться… Вот что скажите!.. Суеверие!
О т е ц. В такого Бога никто и не верит. Опять–таки самый необразованный человек представляет себе Бога иначе. Что же вы думаете, что ваш Маркс похож был на его портреты и статуи, которые везде повыставлены? У некоторых из них от дождей нос провалился или затылок отлетел. А думаете ли вы, что Маркс был без носа и без затылка? Скажите, ясно вы себе представляете коммунистическое общество?
Комсомолец. Совершенно ясно, товарищ.
О т е ц. А знаете вы, какие в этом обществе будут машины, одежды, люди? Конечно, если само оно будет. Ведь не знаете. Многие пробовали себе его представить, романы даже писали о том, какие, например, в будущем обществе будут вместо зонтиков навесы над улицами, какие в нем будут талоны вместо денег. Будет ли все это, даже если будет социалистическое общество? — Сомневаюсь. Когда мы представляем себе неизвестное или плохо известное, мы всегда представляем себе его неточно. И все–таки в этих «общественных зонтиках» может заключаться и правда: если, например, в будущем обществе станут заботиться не об отдельных людях, а о всех, и все люди одинаково будут бояться дождя, Как–то нам нужно думать о будущем; и мы думаем о нем приблизительно, с помощью воображения. Воображаемое нами заведомо не верно, но в нем есть и нечто верное, о чем ииа'н как приблизительно, нам не помыслить, а пи мыслить мы хотим. Точно так же мы думаем и и Боге. Каков Он на самом деле, никто не знао, но всякий представляет Его себе по–своему, что бы как–нибудь о нем мыслить, и прекрасно со знает, что его представление приблизительно Станете ли вы отрицать социализм потому, что простой рабочий представляет его себе очень плохо и неверно? — Не станете. Отчего же вм отвергаете Бога потому, что многие неверно себе Его представляют? И даже подумать не хотите, считают ли они свое представление о Нем при в ильным.